Архива | Хумор и сатира RSS for this section

Приключения святого Саввы в Высшей женской школе (3/6)

(Предыдущая часть)

Чего же мог добиться святой Савва в такой компании? На основании докладной записки тупоумных филологов Главный совет по делам просвещения вынес решение, что у Саввы нет достаточной подготовки для столь важной должности. Об этом сообщили Савве. Он тотчас телефонировал богу.

— Алло!

— Алло!

— Это канцелярия Саваофа?

— Кто у телефона?

— Савва.

— Что случилось, чадо мое? — спрашивает бог.

— Пропал я. Не признают здесь моей квалификации. Главный совет по делам просвещения отверг мою кандидатуру.

— Слушай, Савва. Познакомься-ка ты с кем-нибудь из членов Главного совета и напиши вместе с ним школьный учебник. Ну, например, по закону божьему или хрестоматию какую. Сразу же признают твою квалификацию. Не откладывай в долгий ящик… Ну, прощай, у меня заседание.

— До свидания.

Телефон звякнул два раза, и Савва отправился выполнять божий совет.

Он сделал так, как велел ему бог, и дела его поправились. Квалификация его была признана, к тому же святой недурно заработал. Мотай на ус, что говорят другие; учитывай, что к чему, и сразу все пойдет как по маслу.

Но когда все было улажено, поднялась шумиха в Высшей женской школе.

Крик, ругань, шум, — оглохнуть можно. Громче всех кричали те, которые взялись за преподавание из корыстных соображений и следуя моде. Жалованье свое они тратили на шляпки и туалеты. Они-то и возмущались больше всех этой «неслыханной дерзостью» — назначением директором самого передового учебного заведения старого монаха; в общество «остроумных и элегантных» дам с высшим образованием ввели какого-то неотесанного средневекового невежду!

О чем они могут с ним говорить?! Вот уж будет прекрасное времяпровождение!

Одним словом, позор, неслыханный позор!

Между тем святой Савва поднялся спозаранку. Ему предстояло приступить к работе, а он, как человек старой закалки, любил точность не меньше чем наши государственные советники. Сначала набожный Савва решил зайти помолиться и отстоять службу в церквушке святой Натальи и только потом направиться в школу. Он представил себе, как встретит в церкви учениц и наставниц, и заранее радовался, что услышит дорогие его сердцу церковные песнопения. Но едва подойдя к церкви, он понял, что жестоко ошибся. Ворота были закрыты, и нигде никакого признака жизни. На улице редкие прохожие, промелькнет рабочий в рваной одежонке, шатаясь, пробредут два-три запоздалых гуляки, пройдет пекарь, продавцы салепа[1] дудят в рожок и кричат низкими голосами монотонно и протяжно: «Са-алеп! Горячий, горячий!» Долго прогуливался святой взад и вперед, время от времени проверяя, не открыли ли ворота. Поговорил немного с пекарем, чтобы скоротать время, выпил два стакана салепа, что облегчило его кашель, но ворота все не открывались.

Подошедший с корзиной хлеба пекарь два-три раза с силой стукнул в ворота, нажал звонок, после чего появился, зевая во весь рот, косматый заспанный служитель и открыл ворота. Вместе с пекарем вошел и Савва.

— Разве никого еще нет из наставников? — спросил святой служителя.

— Никого, рано еще.

— Когда же они приходят?

— Так, без четверти восемь, в восемь.

— А когда начнется заутреня?

— Сегодня?

— Да, сегодня.

Парень удивленно посмотрел на Савву.

— Сегодня ведь среда!

— Да, среда.

— Так ведь все заняты, будни — что вы хотите? В церковь ходят по праздникам, и то дежурные, а не все.

Савва впал в уныние. Тяжело стало у него на душе, и он попросил открыть ему церковь. Но служитель открыл ее после того, как удостоверился, что посетитель — новый директор школы Савва Растко Неманич.

С благоговением вступив в церковь, святой вволю поплакал в утренней тишине. Облегчив душу, он опустился на колени, возвел очи горе и погрузился в молитву. Парень заглянул в церковь и, увидя Савву в таком положении, фыркнул от смеха.

Как только начали собираться наставницы, он поспешно сообщил им, что чуть свет, раньше пекаря, пришел новый директор и расспрашивал, когда приходят наставницы, когда начинается заутреня, а потом отправился в церковь и молится там до сих пор.

— Стоит на коленях, плачет и читает молитвы, — сказал в заключение служитель.

— Чтоб ему пропасть! — воскликнула одна преподавательница.

— Этого нам еще не хватало! — с отчаянием в голосе произнесла другая.

— Является на рассвете, словно пильщик дров! — сказала третья.

— Подумайте только, он хочет, чтобы мы поднимались ни свет ни заря, как фабричные работницы. Но это тебе не удастся, будь ты хоть стократ святой! — прошипела четвертая.

— Никогда он не увидит меня здесь раньше восьми. Я знаю свой предмет, свои часы и, кончив дело, иду домой, а он пускай хоть день и ночь торчит в своей церкви как сумасшедший, если ему это нравится, — опять начала первая.

— Ей богу, это просто издевательство! Он унижает наше достоинство!

— Это черт знает что! — провизжала пятая.

Подошла еще одна наставница, и шум усилился.

— К нам пожаловал новый директор!

— Правда? Где же он?

— В церкви.

— В церкви? Вранье! Что сегодня в церкви?

— Право же, в церкви. Притащился до свету, вместе с пекарем.

— Злился, что нас не было.

— Вот еще новости! Если ему, старому, не спится, так я сплю сладко. А что он делает в церкви?

— Плачет, говорят!

— Плачет, отчего это?!

Переглянувшись между собой, наставницы разразились хохотом.

— Пойдемте, посмотрим на него! — предложила одна из них.

— Что ты, он заметит!

— Нет, мы только вдвоем.

Две из них подкрались к дверям церкви. Сложив руки и подняв глаза к небу, на коленях стоял Савва и шептал молитвы, а слезы катились по его благочестивому лицу, жемчугом рассыпаясь по его длинной седой бороде.

— И правда, плачет, — прошептала одна из девиц.

Подтолкнув друг друга, они прыснули от смеха и убежали. В канцелярию они ворвались, хохоча до слез.

— Стоит на коленях и плачет, — едва выговорили они от смеха.

Все покатились с хохоту, и две другие наставницы побежали взглянуть на чудо собственными глазами. Скоро они все перебывали в церкви, а Савва, всей душой предавшись искренней молитве, и не заметил их.

Подкрепленный долгой молитвой, Савва, наконец, поднялся и направился в канцелярию.

— Тс-с! — зашипела одна из преподавательниц, делая остальным знаки прекратить смех и крик, — идет директор!

— Чего доброго, он и здесь начнет читать «Отче наш»?! — заявила одна, и все снова залились смехом.

Тихо, с кротким видом вошел святитель в канцелярию, поднял правую руку и тремя перстами благословил достойных христианок.

На благословение святого они ответили «большим реверансом», то есть троекратным приседанием. Затем каждая подошла представиться новому директору.

— Имею честь представиться, — начала первая, — я лиценциатка[2] философских, юридических и социальных наук.

Савва смутился, услышав такой странный титул, и не успел еще разобраться в его значении, как подошла другая преподавательница.

— Я окончила… университет, владею французским, немецким и английским языками, а получаю здесь, представьте себе, жалованье одинаковое с теми, кто окончил лишь Высшую женскую школу. Это несправедливо, и вы должны положить этому конец.

Святой смутился еще больше; вдруг откуда-то из угла послышался плаксивый возглас третьей преподавательницы:

— Пожалуйста, господин директор, не позволяйте им ругать и оскорблять нас. Нам прекрасно известны их знания.

— Все же есть некая разница, — пропищал кто-то.

— Есть, конечно, но только не в вашу пользу, — закричали другие.

— Ха, ха! Это ясно как день!

— Мы не мыли салат мылом! — опять вставила первая.

— К кому это относится?

— Сами знаете, кого это касается.

— Мы не кухарки.

— И в кухарки-то не годитесь.

— Мы не авантюристки!

— Ну уж это безобразие!

— Это вы безобразничаете!

— Ах, как это плохо — не получить домашнего воспитания!

— А еще наставницы!

— Ужасно, ужасно!

— От вас, простите, весь ужас!

— Ну, будет вам, дети! — начал было Савва, — вы ссоритесь, а нужно жить в любви и дружбе…

— Она первая начала.

— Она, она, я никогда не ссорюсь, это всем известно!

— Ты только и живешь ссорами!

— Известно, кто переругался чуть не с половиной своих коллег.

— С такими…

— Успокойтесь, чада мои! — начал опять святой.

Но его слова потонули в общем крике и спорах; сразу поднялся такой галдеж, что в ушах зазвенело.

Савва вышел. Он опять отправился в церковь и стал молиться о душах этих заблудших овечек.

Горько наплакавшись и усладив свою душу теплой молитвой, святой взял четки и вышел на воздух, дабы освежиться и телесно. Чудесное свежее утро и приятная зелень сада успокоили утомленного святителя. Он сел на скамейку и полной грудью вдохнул чистый утренний воздух. Между тем в школе начались занятия. Сквозь открытые окна классов до святого время от времени долетали отдельные фразы. Голоса, доносившиеся из ближайшего класса, заинтересовали его: говорили по-сербски, а понять он ничего не мог. Савва подошел поближе. Слушал, слушал, но так ничего и не понял.

— Чтобы вам легче было запомнить эти музыкальные знаки, условимся так: одна нота — это девушка, унисон — созвучие двух звуков — замужняя женщина, пауза — разведенная женщина, а для вдовы примера нет! — басом пояснял кто-то.

— Простите, господин учитель, — а что такое разведенная женщина? — спросила девочка из первого класса.

— Вы не знаете, что такое разведенная?

— Не знаем, господин учитель.

— А знаете, что такое девушка?

— Знаем!

— Знаете, что девушка может выйти замуж?

— Знаем!

— Ну, тогда понять нетрудно и это. Если девушка, выйдя замуж, не уживается с мужем, добивается развода с ним и возвращается к отцу, она называется разведенной. Понятно?

— Да!

— Вот и прекрасно. Теперь ты, малышка, скажи-ка, что такое разведенная женщина?

Девочка объяснила правильно. Но преподаватель, как и подобает образцовому педагогу, желая закрепить знания своих учениц, обратился с тем же вопросом еще к нескольким и только после этого удовлетворился результатами своего объяснения.

— Ничего не понимаю: ноты, девушка, разведенная, вдова, — задумался святой. Он безуспешно старался связать эти понятия. В это время мимо проходил служащий, и Савва спросил его:

— Что происходит в той комнате?

— Там господин учитель учит детей музыке и пению.

Поблагодарив, Савва приготовился послушать пение, но ничего похожего не услышал.

Продолжались все те же непонятные объяснения. Вместо желанного церковного песнопения Савва услышал такой разговор:

— Выйдите сюда ты, ты, ты… Так, теперь вас семеро. Ты, Милица, самая высокая, стань здесь; ты, Ружица, стань рядом… так; а ты, Даница, здесь! — преподаватель выстроил учениц по росту. — Теперь слушайте внимательно: вы представляете собой звуки разной высоты. Ты, Аница, — с, ты — d, ты — e, ты — f, ты — g; ты, Ружица, — а, а ты, Милица, — h. Теперь вы называетесь: c, d, e, f, g, a, h[3]. Запомните каждая свой звук, и когда я спрошу ваше имя, вы мне его назовете. Итак, внимание! Как тебя звать? — спросил он самую высокую девочку.

— Я, господин учитель, ученица первого класса Высшей женской школы, почтительно отрапортовала девочка.

— Вот тебе на! Кто тебя об этом спрашивает, в себе ли ты? Какая ученица, что за чепуха! Объяснил, кажется, хорошо, а она мелет неведомо что! Скажи мне, как теперь тебя зовут?

— Меня зовут Милица…

— Кто тебя об этом спрашивает, глупенькая?! — мягко и учтиво перебил девочку наставник.

— Вы же спрашивали, господин учитель…

— Я-то знаю, о чем я спрашивал и что объяснял, а вот вы ничего не поняли! — снова перебил он, разозлись.

— Подойди сюда, милая, скажи мне твое имя! — обратился педагог к Ружице.

— Ружица…

— Вот тебе раз!.. Как тебя зовут?

— Ружица.

— Не Ружица ты, а тупица!

— Я Ружица, господин учитель,— повторила девочка дрожащим от слез голосом.

— Срам! Не понять такого простого объяснения! Ну, вот ты, скажи как тебя сейчас зовут?

—  Меня сейчас зовут Даница.

— А дома как тебя зовут, дура?

— Даница.

— Ох, с ума можно сойти! Какая Даница? Ты теперь не Даница, а g! Ты сейчас ге, понимаешь, ге, ге, ге, дурная ты голова. Тебя звать просто и ясно — ге, а не Даница! Ге, ге, ге! Запомни, что ты ге! — вышел из себя наставник и схватился за голову.

— Вы спрашиваете, как меня зовут, я и говорю — Даница! А вы, вы… — захлебываясь от слез, твердила девочка.

Но вот наставник успокоился. Даница перестала плакать, и все продолжалось в том же духе.

— Итак, — сказал учитель, — запомните, как вас теперь зовут. И чтоб не было больше ни слез, ни криков! Я повторяю: ты — c, ты — d, ты — e, ты —f, ты — g, ты — a, ты — h. Хорошенько запомните свои имена! Ну-ка, Милица, скажи мне свое имя!

— Милица!

— О, глупое создание! Ты же h, а не Милица. Дурочка ты, а не Милица!

Опять слезы и вопли.

— Идите, и чтоб я вас не видел! — закричал учитель и, подобрав следующую группу, начал повторять объяснение.

В это время раздался звонок, и наставник, подхватив журнал, вышел из класса.

Святой нахмурился.

«Разве это пение?— подумал он. — Бог им судья. Мы тоже пели в старое время, но совсем по-другому. Что стало с этим миром? Кто слышал подобное пение? Кричали, ругались, плакали, таскали друг друга за косы, потом зазвенел звонок, крик и шум вырвались в коридоры, и все это называется пением?!»

Так удивлялся добрый святой, и было чему удивляться. Многие люди нашего передового XX века не смогли бы оценить подобного совершенства. Многим нашим современникам не пришло бы в голову, что плач и дерганье за волосы называется пением. Что же мог уразуметь Савва — человек со средневековыми понятиями?

Но что поделаешь, если все так быстро прогрессирует!

Во время перемены одни ученицы остались в классах, другие выбежали в сад.

Дети как дети, что с них возьмешь. Крик, смех, разговоры, беготня, случаются и ссоры, а то и небольшие драки. Эх, детские все забавы…

Наставницы, разумеется, не дети. Им, образованным и глубокомыслящим дамам, не к лицу детские выходки. Кто из них мог бы позволить себе выбежать в сад, скакать, кричать и хохотать. Что вы, что вы!

Они степенно выходят из классов и направляются в учительскую. Тут совсем другое дело. Тут можно и пошутить и обменяться колкостями, но все это интимно, между коллегами. Ученицы не должны знать об этом. Что позволительно взрослым, недопустимо для детей. Наставницы пьют кофе, курят — те, кто имеет такую привычку, разумеется, если при этом нет тех, с кем они в ссоре и которые могут насплетничать, и если нет мужчин, потому что мужчины, по их теориям, отвратительные и гадкие создания. Себя присутствующие, конечно, не относили к числу гадких и отвратительных.

Савва не рискнул снова войти в учительскую. Он боялся ссор и всякого зла, потому что не был уверен, что сможет достойно ответить на брань. Он — святой, бессмертный, но кто его знает, что может случиться: так лучше, как говорят, поостеречься. Кто в силах совладать с женщинами? Уж во всяком случае не он, отшельник, смиренный монах, которому не известны ни характер женщин, ни способы борьбы с ними.

Савва удалился в самую глубь сада, чтобы его не заметили, и смиренно ждал конца перемены. Но вот прозвенел звонок, и ученицы, толкая друг друга, бросились по своим классам. Когда занятия возобновились, святой стал размышлять, как ему выйти из этого мучительно трудного положения. Дело не шуточное, и посоветовать тут трудненько. Думал Савва, думал и решил, наконец, обратиться за советом к митрополиту Сербии. Да и к кому другому мог он обратиться, как не к своему коллеге и преемнику.

И Савва отправился в митрополию.

 (Далее)

 

[1] Салеп – широко распространненый на востоке горячий напиток из сушенных клубней ярышника.

[2] Ученая степень, средняя между степенью бакалавра и доктора.

[3] Латынскими буквами обозначаються высоты музикальных звуков.

Приключения святого Саввы в Высшей женской школе (2/6)

(Предыдущая часть)

На следующее утро весь город уже знал о прибытии просветителя Саввы. Неожиданное появление Саввы каждый толковал по-своему, но никто не мог установить подлинной причины.

Два попа, близкие приятели митрополита, немедленно помчались к нему известить о прибытии святого.

— Да, плохи наши дела! — промолвил его высокопреосвященство.

— Хуже и быть не может! Всех нас побреет! — хором заключили попы.

Митрополит — черт знает какой по счету — весьма забеспокоился. Первое что пришло ему в голову: «Савва метит на мое место». Да и что другое мог он подумать?

Отправив попов, митрополит взял зеркало и стал внимательно разглядывать себя. Стараясь придать своему лицу благочестивое выражение, он вращал глазами, тер нос, рассматривал бороду и лоб.

Борода оказалась недостаточно седая, а нос выдавал его с головой. Надо действовать! Натолок он поскорей серы, зажег ее и стал окуривать бороду. Окуривал до тех пор, пока не начал задыхаться от серного дыма. Затем выжал в чашку несколько лимонов и окунул туда нос, дабы придать ему хоть какую-то святость. И опять огляадел себя в зеркало, поправил одежду. Он тщательно осматривал себя то вблизи, то издали, но увы, все было не так, как ему хотелось. Не святой, а черт знает что. Да простит меня бог, но он походил больше на заспанного музыканта из механы, чем на священное лицо.

Мучаясь и досадуя, митрополит позвонил своему секретарю.

— Ты слышал, — обратился он к нему, стараясь говорить усталым, мягким голосом подвижника, — прибыл нам святой Савва. Ясно, что он всячески постарается дорваться до моего места, а тогда и тебе брат, крышка. Надо оповестить всех, что я болен и никого не принимаю. А ты, друг мой, отправляйся в город и проследи, где Савва бывает, с кем встречается, что говорит. При случае побеседуй с ним, постарайся выведать у него все как ты умеешь, и доложи мне. Мы должны действовать решительно, если хотим сохранить свое положение. Это во-первых, а во-вторых: сейчас же пошли в «Вечерние новости» заметку, в которой распиши о моих познаниях и о том, что никто не сможет меня заменить. Неплохо было бы, чтобы отец… моя правая рука, срочно написал брошюру под названием: «Злоупотребления святого Саввы в Студеницком монастыре»[1].

Секретарь удалился выполнять остроумные поручения своего владыки, а его преосвященство опустился в кресло, изнемогая от усталости и страха. Позвав слугу, митрополит приказал подать себе пол-литра коньяку для храбрости и поднятия духа.

После того как митрополит вкусил вторые пол-литра, от страха не осталось и следа, напротив, он почувствовал прилив воинственности. Вспомнив о Савве, он заскрипел зубами, обругал Христа-бога, вынул револьвер и угрожающе пробормотал:

— Вот что нас рассудит!

Затем повалился на диван и заснул тихим, спокойным, архиерейским сном.

Паника охватила и профессоров университета. Приближались выборы профессуры, и они побаивались конкуренции.

Только наставницы Высшей женской школы ничего не боялись; им и в голову не приходило, что святой может быть их начальником, а ведь ни с какой другой стороны он не мог их интересовать. Он стар, прибыл с того света, и что хуже всего — монах; чем же он мог привлечь внимание наставниц Высшей женской школы?

Пока в Белграде судили да рядили по поводу появления Саввы, они по обыкновению спорили, сплетничали, скорбели о судьбах мира или усаживались вечерком вокруг круглого столика и, положив на него руки, призывали духов. Для многих воспитательниц будущих гражданок Сербии, матерей и хозяек, спиритизм — самое приятное развлечение. А почему бы и не так? Кто сильнее их ощущает горечь и бремя этого плохо устроенного мира, а к тому же, сохрани вас боже от этого, если они попали на отвратительную должность учителя? Наставница думает о том, как бы выйти замуж, а она должна задавать вопросы по грамматике или еще более глупые и выслушивать ответ ученицы, что существительное «кость» изменяется по третьему склонению. К черту и кость и грамматику, кому это нужно?

Разумеется, звонок в конце урока — бальзам для ее души. Она бежит в учительскую, — кому хочется разговаривать с этими желторотыми, это ведь так неприятно, так надоедает; это к лицу прислуге, гувернантке, но не женщине с возвышенной душой и университетским образованием.

Но вообразите, как приятно после школы сесть вокруг «столика».

Столик начинает стучать, а девицы громко хохотать.

— Кто ты, объявись!

Тишина.

— Это ты?

Тишина.

— Или ты? — называют они имена.

Столик пошатнулся.

— Он, смотрите, о, о, о! Он, ясно он! Молчите, спрашивайте по порядку. Ты начни первая! Нет… постой… Нет, ты спрашивай за всёх…

— Подождите же. Когда она выйдет замуж, через сколько лет?

«Тук, тук, тук!»

— Через три… Ура!.. Ха, ха, ха! Поздравляем!

— Фу, боже ты мой! Врет ведь все! За нос только водит!.. Спроси за кого…

Начинают гадать: за этого, за того, за третьего?

Столик молчит,

— В Белграде он?

Столик наклоняется.

— Он чиновник?

Молчание.

— Торговец?

Столик наклоняется.

— Ах, торговец! — Поднимается хохот, визг.

Так продолжается до тех пор, пока все не расспросят о своих женихах, а потом переходят на другие, не менее важные темы.

— Отгадай, сколько мне лет.

«Тух, тук, тук,— отсчитывает столик, доходит до двадцати пяти и продолжает дальше, — тук, тук… тук!..»

— Да остановишься ли ты, наконец, чтоб тебе пусто было.

— Ты же его толкаешь!

— Нет, ей богу нет!

— Плохо гадает!

Потом расспрашивают столик о том, сколько кому суждено прожить, и под конец задают разные пикантные вопросы.

Приходит время ужинать, и они расходятся, думая каждая о том, что предсказал ей столик. Одни довольны, другие грустны и озабочены, и как ни убеждают они себя, что верить этому нельзя, все же их томят сомнения и предчувствия.

Если наставницы не призывают духов, то гадают на картах.

— Тебя любит брюнет… Но на твоем пути какая-то блондинка, богатая вдова… Тебе предстоит дальняя дорога…

Понятно, что такая духовная пища куда приятнее школьных занятий и наставлений детворе об обязанностях матери, хозяйки, воспитательницы. Эти дурацкие затеи благотворно действуют на их слабые, больные нервы.

Тем временем Савва явился с документами в министерство просвещения и попросил определить его на должность, согласно божьему указу. Не зная современного устройства Сербии, он и представить не мог, сколь сложна эта процедура. В министерстве Савве сказали, что прежде всего нужно написать прошение и приложить к нему свои документы с соответствующей гербовой маркой. Савва точно все выполнил. Его прошение зарегистрировали и направили на утверждение в Главный совет по делам просвещения. А уж Совет по делам просвещения всем нам хорошо известен. Он никак не соответствует своему назначению. Причина этого весьма проста.

Сербы делятся на две категории. К первой категории относятся люди, знающие и понимающие свое дело, но не желающие работать; это люди разочарованные и отчаявшиеся. Ко второй категории принадлежат люди, которые ничего не знают, но, пользуясь бездеятельностью умных и знающих, усердно трудятся. Понятно, что последние работают так, как им заблагорассудится. И тогда уже мало пользы от того, что умники с болью в сердце замечают, как на их глазах совершаются глупости и безобразия. Примерно так обстоит дело и в Главном совете по делам просвещения. Умные и знающие люди не хотят там работать, а если по случайности и занимают какую-нибудь должность, то не являются даже на заседания Совета. Но как ни вертись, а кто-то должен все-таки работать, и вот тогда приглашают тех, кто желает трудиться, но ровно ничего не знает.

Итак, Главный совет по делам просвещения состоит из филологов, которые всю жизнь занимались только тем, что портили сербский язык и писали глупейшие исследования, и из педагогов, которые, должно быть, действительно свалились с луны. При чтении составленных ими школьных программ не знаешь, плакать, смеяться или просто вопить от ужаса, а книги, рекомендуемые ими для молодежи, за редким исключением нельзя взять в руки. Распределив между собою обязанности, они чаще всего сами пишут книги, сами же их рекомендуют, а милое и доброе государство позволяет их печатать и платит большие деньги за бездарные труды. Один из них «нарвал цветочки милым деткам», другой «составил сборничек», третий «написал учебничек» — так, красиво и разумно используя свое положение, они помогают «себе и друг другу».

К своему несчастью, святой Савва не являлся членом Главного совета по делам просвещения, не было у него и знакомых в этом высоком учреждении. Именно в связи с этим возникли большие споры насчет квалификации святого.

— Отсталый человек! — говорили одни.

— Нет у него педагогической подготовки!

— И филологической нет!

— Хоть бы составил какой-нибудь сборничек с пользой для детей.

Не было у Саввы и политических друзей. Он не фузионнст, не независимый радикал, хотя в газетах приверженцы обеих партий называли его «другом». «Наш друг, господин святой Савва Неманич прибыл…» и т. д. Один епископ провозгласил, что Савва разделяет идеи партии «крестьянского единства»[2].

А без политических связей и высоких рекомендаций у нас в Сербии ровным счетом ничего не добьешься. Даже простой швейцар, нанимаясь на работу, должен принести целую кучу рекомендаций. И как вы думаете от кого? От государственных советников, от председателя Совета министров, от митрополита, тетки министра, от народных депутатов, министров, от двоюродного брата министра и т. д. Из-за рекомендации подчас разгорается борьба лагерей, ломаются копья, возникают затруднения в деятельности той или иной политической группировки.

Наше кустарничество, все эти многочисленные политические балаганы и лавочки довели нас до полной слепоты. На политической ярмарке громче всех кричат подлецы, их крик заглушает голоса честных людей. При этом каждый норовит силой затащить тебя в свою лавочку:

— Сюда, сюда, здесь цвет общества! Зайди, посмотри и останешься здесь!

Тут толкутся продавцы политических акций, ибо продавать акции значительно выгоднее, чем покупать и перепродавать овечьи шкуры; здесь и поставщики разных товаров, и охотники за высокими чинами и положениями, — и все они неистово кричат, вопят, расхваливают свои партии и группировки, задирают друг друга. Страшно пускать Савву в эту толпу политических барышников. Но и без этого не обойтись!

У нас политика и политические партии вершат всем. Из политических соображений у нас любого могут превратить в умного, гордого, известного, выдающегося. По политическим соображениям Марко или Янко провозглашаются учеными, и попробуйте-ка оспорить их ученость; из политических соображений тот или иной становится профессором университета, а понадобится — и членом Академии наук.

— Пусть будет у нас там свой человек! — говорят в подобном случае.

Стыд и срам! А этот «свой человек» входит в политическую партию лишь ради выгоды, чтобы получить министерский пост. Как только меняется ситуация, он тотчас отказывается от своих «твердых убеждений».

Иначе, как можно объяснить печальный факт развала нашего высшего учебного заведения — университета. Там были такие деятели, которые по своим способностям больше годились в прасолы, чем в профессора. А были, наконец, и такие, которые что-то делали, но было бы гораздо лучше, если бы они совсем ничего не делали.

А Академия наук! Ох, бедная наша наука! Иностранец при виде наших бессмертных академиков может усомниться в том, что Сербия находится в Европе, а не в Центральной Африке. Академия — вопиющий образец нашей слепоты и глупости. Ученые мужи, вернее люди, лишь именуемые так, принесли науке столько же пользы, сколько волы, или даже меньше, ибо волы не срамили науку. Литературные труды многих из них, кроме квитанций и векселей, не отличить от школьных сочинений. Вот до чего мы дошли!

(Далее)

 

[1] Монастырь Студеница построен в 1191 году на реке Студенице.

[2] Имеются в виду партии и политические группировки того времени. В 1903 году руководство двух буржуазных партий образовало фузию (объединение) и составило коалиционное правительство. Независимый радикал – член независимой радикальной партии, организовавшейся в 1901 году из левого крыла радикальной партии. Партия крестьянского единства – реакционная буржуазная партия начала ХХ века.

Приключения святого Саввы в Высшей женской школе (1/6)

Этот рассказ не выдуман мною. Еще в детстве я читал об одной любопытной Высшей школе, но чтобы читателю мой рассказ был ближе и понятней, будем считать, что это наша Высшая женская школа.

С незапамятных времен в ней владычествуют лишь, «ученые» дамы. Если бы наш простодушный крестьянин увидел, как они, водрузив очки на нос и закинув ногу на ногу, глубокомысленно изучают толстенную книжищу, дымя папиросой, он покатился бы от смеха. А потом наверняка стал бы рассказывать об этом всему селу, но ему никто не верил бы, как не верили черногорцы рассказам воеводы Драшко о Венеции[1].

Итак, эти «ученые» дамы занимаются науками, чему-то обучают, ссорятся, как и подобает женщинам — живые же они создания, — но больше всего, конечно, сплетничают, иногда выходят из себя, плачут, часто без всякой причины начинают петь, словом, вершат возвышенную просветительскую миссию.

Но в жизни не может все идти гладко. Так случилось и с заведыванием Высшей женской школой: оно было из рук вон плохо. То и дело менялись директора. Управляли ею женщины, управляли мужчины, но ничего хорошего де получалось. Стоит в школе появиться новому директору, как все наставницы приходят в волнение и день-два жужжат, словно пчелы, а потом начинают кричать:

— Не годится он, не годится, развалит нашу школу!

Подобные сцены повторялись из года в год, так что и самому богу надоело. И милосердный бог решил положить конец непорядкам, послав с небес такого директора, который стал бы управлять школой спокойно, мудро, чисто райскими методами и обратил бы ученых девиц к научным занятиям.

Бог вошел в свой рабочий кабинет и вызвал начальника рая святого Петра. Петр явился с пером за ухом и какими-то папками.

— Что это такое?

— На подпись, господи! — ответил Петр, отвесив низкий поклон.

Бог просмотрел бумаги и горько усмехнулся. Святой Петр, проверяя документы вновь поступивших, обнаружил, что трое новичков прибыли в рай с фальшивыми справками и под чужими фамилиями. Все трое были сербы.

— Кто же им выдал эти документы? — сердито спросил бог.

— Сербские попы, разумеется. Беда мне с ними, жулики известные. Глазом не успеешь моргнуть, как они уже провели тебя за нос…

— Так, так… Но об этом после… Мне думается, что в Сербии надо либо упразднить это сословие, либо сменить митрополита! — как бы про себя добавил бог, отодвинул бумаги и продолжал: — Я вызвал тебя по другому поводу.

Петр почтительно склонил голову.

— Видишь ли, Петр, в Сербии очень плохо обстоит дело с Высшей женской школой. Я больше не в состоянии выносить все эти дрязги и выслушивать жалобы на управление школой. Вот и решил я послать туда какого-нибудь небожителя, авось это поможет утихомирить их и восстановить порядок. Посоветуй мне, кого бы из сербов, обитающих в раю, можно было бы направить туда директором.

— В последнее время, господи, сербы все больше в ад попадают. В раю находятся лишь простые неграмотные люди, большей частью старые. Министры же, митрополиты и попы в пекло угождают. Я предложил бы послать на землю преподобную Параскеву.

— Прекрасно, она умеет ладить с женщинами, но все-таки хорошо бы согласовать это с референтом православной церкви святым Лукой.

Пришел Лука и, низко поклонившись, сказал:

— Я сам собирался прийти к тебе, господи!

— Тебе нужно что-нибудь?

— Нужно, господи, твое разрешение на получение аванса.

— Как, опять? Ведь ты только что брал. Кончено, запрещу я в раю пить ракию!.. На сей раз прощаю, но впредь смотри! Кого бы нам послать из рая директором Высшей женской школы, а?

Лука задумался, потом развел руками и сказал сокрушенно:

— Трудную ты задал задачу!

— Петр предлагает Параскеву.

— Можно и Параскеву, — согласился Лука, вертя в руках заявление.

Загремел гром, блеснули молнии, задрожали все семь небес, и явилась Параскева с шестого неба. Она служила там «сестрой милосердия».

— Дочь моя, Параскева, решили мы направить тебя в Сербию директором Высшей женской школы.

Завопила, заревела преподобная Параскева:

— Если согрешила я в чем перед тобой, господи, то пошли лучше меня в ад, не смогу я с женщинами справиться.

Сжалился господь. Не хотел он посылать Параскеву ни насильно, ни по закону небесному, который в раю почитается больше, чем у нас в Сербии. Бог ничего не мог поделать и отпустил Параскеву.

Вызвали Магдалину, вызвали пресвятую Марию, огненную Марию, но все они отвечали, как Параскева. Хотел было господь послать святую Екатерину, но она оказалась католичкой. Ломал бог голову, ломал, кого бы послать в эту школу. И вдруг Лука говорит:

— Знаешь что, господи? Пошли-ка ты Савву[2], сербского просветителя. Лучше его не найти на это место.

Кликнули Савву.

Савва вошел тихо, смиренно поклонился и остановился у порога.

— Подойди ближе, чадо мое, — сказал бог.

Приблизившись, Савва пал перед господом на колени.

— Не хочешь ли ты, Савва, вернуться в Сербию и стать директором Высшей женской школы? Если ты согласен, я тотчас напишу указ и прикажу выдать тебе пособие на дорожные расходы.

Савва, наш просветитель, вместо ответа заплакал от великой радости. Заплакал так же, как оплакивал когда-то смерть своего отца Немани[3]. Наплакавшись, он поднялся, поцеловал край божьей мантии и произнес:

— Господи, сегодня счастливый день моей жизни. Теперь я смогу продолжить много веков назад начатое дело просвещения моего народа.

Обрадовался бог, что все так хорошо кончилось, обнял Савву, поцеловал его в лоб и написал такой указ:

«Мы,

господь бог Саваоф,
милостью и волею своею
властелин
всех просторов и всей вселенной,
всех небес, предметов и душ, постановляем:
назначить управителем Высшей женской школы в Белграде

Савву — Растко Неманича

Саваоф, собственноручно».

Святой Петр скрепил указ райской печатью и поставил сйою подпись под божьей:

«При сем присутствовал и поставил печать хранитель райской печати,

Петр, собственноручно.»

Лука написал сопроводительное письмо в министерство просвещения, снабдил Савву паспортом, а бог распорядился выдать ему дорожное пособие из «Фонда сербского просвещения».

— Но эта статья бюджета уже израсходована, господи!

— На что же?

— Святому Илье дали на порох — для стрельбы! Немного дали книжным референтам и просветительской комиссии, а остальное взяли черногорцы: им неизменно покровительствует владыка Негош[4].

— Ох, все стреляет Илья, словно хочет перепробовать все пушки Шкоды. Мечется, как дурак, по небесам! — недовольно сказал бог, вынул деньги из своего кармана и дал Савве на дорогу.

На прощание бог сказал ему:

— Слушай, Савва, по дороге на землю заверни на луну — там живут сербы, если только они еще «не свалились с луны». Есть среди них несколько членов Академии наук, там находится Главный совет по делам просвещения, там же обитает и великий философ Бранислав Петрониевич[5]. Он развернул там такую грандиозную деятельность, что скоро начнет конкурировать со мной. Передай привет этому величайшему человеку на земле.

Савва завязал узелок на епитрахили, чтобы не забыть божьего поручения, и двинулся по облакам к луне.

На луне Савва пробыл недолго. Попытался он разыскать тех сербов, о которых говорил бог, но они, грешники, уже «упали с луны». Святой немного отдохнул, осмотрел окрестности, сфотографировал самые интересные пейзажи, послал несколько открыток с луны друзьям в рай и мирно продолжал свой путь на землю.

Уже перевалило за полночь, когда Савва явился в Белград. Часы на Саборной церкви показывали час ночи. Несмотря на позднее время, Савве захотелось пройтись по белградским улицам. Нигде ни живой души. Изредка попадется ночной сторож — стоит, прислонившись к стене какого-нибудь дома. Открыты только ночные механы. Чьи-то хриплые голоса выкрикивают похабную песню, около стойки дремлет хозяин, сонные цыгане назойливо скрипят на скрипках. Святому тяжело было глядеть на это отвратительное зрелище, и он двинулся дальше. Вдруг на Теразии[6] он увидел два освещенных окна в двухэтажном доме.

— Интересно, кто это бодрствует? — спросил Савва ночного сторожа.

— Это министерство! — ответил сторож.

— А не знаешь, кто там, в этой освещенной комнате?

— Это господин статистик, очень усердный, пожалуй самый усердный чиновник во всей Сербии. Он всегда засиживается за полночь.

— Что же он делает?

— Читает романы, работает — рассказы, что ли, пишет? Все в Белграде считают его самым исполнительным чиновником.

«Наверно, сидит здесь, чтобы дома сэкономить дрова!» — подумал добрый святой и зашагал дальше.

(Далее)

 

[1] Воевода Драшко – один из героев поэмы черногорского поэта П. Негоша «Горный венец».

[2] Святой Савва (в миру Растко Неманич) – первый сербский архиепископ (1220), святой патрон страны.

[3] Стеван Неманя – основатель сербской династии Неманичей (1159 г.), отец Растко Неманича, названного в монашестве Саввой.

[4] Речь идет о правителе Черногории, знаменитом поэте Петре Петровиче Негоше.

[5] Бранислав Петрониевич – реакционный философ-идеалист.

[6] Теразия – площадь в центре Белграда.

Удивительный сон

Боже мой, что за сны мне снятся! И другие люди видят, конечно, разные дурацкие сны, но они, наверное, не записывают их, а у меня прямо мания какая-то: только приснится что-нибудь удивительное, сейчас перо в руки и давай строчить, — надо ведь, чтоб и другие удивились.

Уснул я вчера вечером спокойно, крепко и перенесся во сне на сто лет назад; однако все обстояло совсем не так, как нам известно из истории. Одно только соответствовало историческим данным о том времени — Сербия не была еще освобождена и в ней правили турки. Чувствовал я себя так, будто все происходит не во сне, а наяву. Турки правят в Сербии, но государственное устройство, министерства, учреждения, чиновники — все это будто бы в точности такое, как у нас теперь.

В Белграде те же дома, те же улицы, все то же самое, с той лишь разницей, что на учреждениях и на многих магазинах турецкие вывески, на улицах полно турок и мы, сербы, такие же, как ныне существующие, приветствуем их при встрече:

— Сервус, Юсуф!

— Сервус!

Так мы здороваемся с представителями низших классов, с голытьбой. Но если навстречу шествует кто-нибудь поважнее, особенно начальство, тогда полагается пасть на колени, снять шапку и опустить глаза. И что самое странное,— в турецкой полиции служат и сербы. Но это, да простит мне господь, почему-то совсем не удивило меня во сне.

Министры и крупные сановники проходят по улице медленно и важно, с недовольным видом. Они в чалмах, с длинными чубуками. Все вокруг склоняется перед ними в низком поклоне, а они нет-нет да и стукнут того или иного избранника чубуком по голове в знак особого благоволения. Счастливцу разрешается подобострастно выразить сердечную благодарность за оказанную честь.

Мы точь-в-точь такие же, как сейчас, только будто бы не свободные граждане, а райя[1], которая трепещет за свою жизнь, семью и пожитки: турки беспощадны к нам. Одних сажают в тюрьмы, заковывают в кандалы, других посылают в изгнание, третьих выгоняют с государственной службы, и какие только насилия не чинят над нами, верной и безропотной райей!

И со всех концов страны непрерывно приходят печальные вести: у одного силой отобрали имущество, у другого продали за неуплату налогов дом со всем добром, а хозяину всыпали пятьдесят палок, того убили, этого посадили на кол, третьего изгнали из родных мест. Даже старост наших бросают в тюрьмы и заковывают в кандалы, если они осмеливаются поднять голос против турецкого насилия, а на их место ставят других, угодных и полезных властям; в святые храмы врываются пандуры и плетями избивают священников, которые мешают нм чинить беззакония.

— До каких пор мы будем терпеть насилие и гнет? — спросил меня один хороший знакомый, встретившись со мной на улице. Его только два-три дня назад турки выпустили из тюрьмы.

Знакомый мой был человек бедный, но храбрый и отважный (таким я знал его во сне). Немало пришлось ему помучиться и выстрадать из-за своего отношения к туркам, и многие сербы избегали его, боясь дружбой с ним навлечь на себя беду.

— Хм, а что поделаешь?! — пробормотал я и оглянулся, не подслушивает ли кто наш разговор.

— Как это что поделаешь? — спросил он, пытливо глядя мне в глаза.

— Да так, что можно сделать?

— Драться! — ответил он.

У меня прямо ноги подкосились от страха, и я едва выдавил из себя:

— С кем?!

— С турками, с кем же еще? — уже резко сказал он.

Перед моими глазами заплясали разноцветные круги, я отшатнулся.

— Но, но… а… но… — залепетал я.

— Что «но», какие тут могут быть «но», драться нужно — и все тут! — сердито крикнул мой знакомый и ушел. Я долго не мог прийти в себя и стоял, окаменев от изумления. Подошел другой знакомый. Мы поздоровались. Его очень удивил мой растерянный и озабоченный вид.

— Что с тобой? — спросил он.

Я поведал ему о состоявшемся разговоре. Он громко рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

— Ха, ха, ха!.. Да ты его не знаешь, что ли? Ха, ха, ха! Забыл разве, что у него не все дома! Подумай только, что он говорит — драться! Ха, ха, ха! Нет, это великолепно, ей богу! Ни больше, ни меньше, вы вдвоем объявляете войну турецкой империи! Ха, ха, ха!.. Боже мой, вот сумасшедший! — сказал мой приятель, и слезы выступили у него на глазах от смеха.

— Чудак человек, — заметил я.

— Не чудак, а просто безумец! Горбатого задумал исправить, — решил тягаться с турками. Безумец! И чего добился? В тюрьме сидел, били его и в цепи заковывали — вот и вся выгода. И себя погубил и семью. Есть еще такие одержимые. Пусть хоть тем утешается, что у него найдутся единомышленники! — заключил мой приятель и опять захохотал.

— Ха, ха, ха!.. Война турецкому султану, вот так мы! — И снова начал давиться от смеха.

Все это мне тоже показалось теперь смешным, и мы принялись хохотать вместе.

Все во сне бывает так неясно, неопределенно, а человеку, что самое интересное, все кажется естественным, настоящим. Так было и со мной.

Будто бы я в Белграде, и в то же время где-то в горах, с представителями народа. В глубине большого мрачного леса, скрытый от глаз человеческих, стоит шикарный отель, великолепно обставленный.

Сюда мой беспокойный и воинственный знакомый пригласил тридцать виднейших людей из разных областей страны, чтобы договориться, как избавиться от турецкого гнета. День ото дня, час от часу турки становились все злее и свирепее; пришлось серьезно обеспокоиться и задуматься над тем, что предпринять против этого общенародного бедствия.

В просторном зале собралось нас человек десять; за чашкой кофе беседовали о самых обыденных вещах в ожидании приезда остальных.

Я, будучи школьным учителем, сообщил, что на следующем уроке прочту лекцию о торричеллиевой пустоте. Один торговец рассказал, что в его лавке больше покупают турки, чем сербы; другой, не помню, кто он по профессии, доложил, что ударил кошку и сломал чудесную трость, а теперь собирается ее починить. Какой-то крестьянин рассказал, что его свинья пожирает цыплят, и он не знает, что с ней делать; хорошая, породистая свинья, и вот поди ты.

Пока мы так разговаривали, один за другим приходили виднейшие из граждан, приглашенные на это тайное собрание.

Явилось еще десять человек. Прошло еще немного времени, и начали поступать визитные карточки с такого рода заявлениями: «Не могу быть на собрании, занят важным делом. Согласен со всем, что вы решите», «Занят, согласен со всем, что решите», «Должен идти на примерку к портному, прошу извинить меня», «Очень сожалею, что не могу прибыть, должен ехать на вокзал встречать тетушку. Известила, что прибудет сегодня», — словом, у всех остальных приглашенных были важные причины, помешавшие им явиться на это важное совещание.

Когда ожидать было уже больше некого, инициатор собрания встал и начал дрожащим от волнения голосом:

— Прибыли не все. Для нас безразлично, не захотели они или побоялись. И двадцать человек, каждый в своей области, многое могут сделать. Турецкий гнет и насилия перешли все границы. Нельзя, невозможно терпеть дальше. Никто из нас не может быть уверен, что голова уцелеет у него на плечах, об имуществе я уже не говорю. Неужели мы молча, сложа руки будем ждать, когда придет черед скатиться и наишм головам? Или, презрев свою родовую честь, мы позволим туркам ради спасения наших жизней и куска хлеба бесчестить наших жен и дочерей, разрушать наши храмы, избивать нас кнутами? Или, может быть, мы будем льстить этим выродкам и восхвалять их насилия, дабы обеспечить себе спокойную жизнь? И для чего нам эта жизнь, если она не может быть честной? Для чего нам шелка и золото, если мы потеряем веру и народность, честь и совесть? Нет, братья, больше терпеть невозможно. Так дальше продолжаться не может!

— Не может продолжаться!.. Ерунда! Легко сказать: так продолжаться не может, а кто тебя послушает? Что ты можешь сделать? Говоришь так, будто ты русский царь, и стоит тебе крикнуть туркам: «Так больше не будет!», как они упадут перед тобой на колени. Я спрашиваю, что мы с тобой можем сделать, что можем сделать мы все? — возразил ему один из присутствовавших, известный своей мудростью и осторожностью.

— Мы многое можем, и если мы потребуем изменений к лучшему, так оно и будет. Наше желание может в известный момент стать законом.

Некоторые из избранных пожали плечами и переглянулись. Лица их выражали удивление: «Что с ним?» — «Бог его знает!»

Они опять обменялись взглядами, а лица их говорили: «Безумец!»

Один из приглашенных, облокотившись на стол как раз напротив оратора, долго грустно смотрел на него прищуренными глазами, не произнося ни слова, будто мерил его взглядом, потом открыл глаза пошире, усмехнулся презрительно и процедил сквозь зубы:

— Тэ-эк-с! — Затем отвернулся и со скучающим видом забарабанил пальцами по столу.

— Разговорами занимаемся! — иронически заметил кто-то из угла.

Тот, что был известен мудростью и осторожностью, поднялся и, скрестив руки на груди, оглядел нашего пылкого друга с головы до пят и начал говорить, как говорит умудренный опытом муж с неискушенным юнцом:

— Хорошо, скажи, пожалуйста, зачем мы собрались и чего ты хочешь от нас?

— Мы собрались, чтобы посоветоваться, как положить конец этой тирании, этому гнету турок. Сюда приглашены самые авторитетные люди нашей страны, дабы общими усилиями найти путь спасения! — спокойно ответил инициатор собрания, полный веры в правоту своего дела.

— Прекрасно, мы тоже этого хотим.

— А если мы все хотим, то чего же ждать? Мы напрасно бережем наши головы, да и головы мы потеряем, когда потеряем гордость и честь! — вспыхнул оратор и стукнул кулаком по столу с такой силой, что многие поспешили отодвинуться подальше.

— Лучше в рабстве, чем в могиле! — заметил кто-то.

— Подождите немного, дайте как следует рассудить, — обратился к присутствующим осторожный, затем опять повернулся к запальчивому.

— Прекрасно, скажи, пожалуйста, что, по-твоему, надо делать? — спросил он холодно и тактично.

— Надо восстать против турок, поднять людей в краях и убивать турок, убивать, как они нас убивают. Другого средства нет и быть не может.

Одни улыбались, слушая эти пламенные речи и считая их ребячеством, другие боязливо оглядывались вокруг, а третьи начали злобно и ядовито подшучивать над столь несерьезными словами.

— Хорошо, так ты говоришь, надо восстать? — спрашивает осторожный.

— Да, восстать! — решительно отвечает он, и в глазах его загораются искры.

— Да кто пойдет на восстание?!

— Я, ты, он, мы, все мы, народ!

— Что ты говоришь ерунду? Где ты возьмешь народ, как будешь с ним договариваться?

— С тобой, с этими людьми вот здесь!

— А кто мы?

— Как, кто мы?

— Да, кто мы, я тебя спрашиваю!

— Люди.

— Разумеется, люди, это я вижу, а сколько нас здесь?

— Двадцать.

— Ага, двадцать! Но это же сущие пустяки! Ха, ха, ха… Двадцать!

— Это много! — возразил пламенный оратор, — двадцать человек могут уничтожить двадцать турок в своих краях, а у каждого из нас найдется хотя бы три верных товарища, каждый из них может сделать то же самое. Надо только начать, и к нам присоединятся недовольные и жаждующие мести, все, кому стала ненавистной такая жизнь. Пусть вспыхнут беспорядки и резня, а там что бог даст, дальнейшие события покажут правильный путь, по которому надо будет пойти!

Многие презрительно усмехались, а наиболее осмотрительные искоса поглядывали на него и качали головой, как бы жалея его за такие необдуманные речи.

— Так, стало быть, бросимся мы, двадцать человек, и убьем двадцать турок, а все остальные перепугаются — одни в Азию убегут, другие в воду попрыгают!

— Все вы трусы! — крикнул горячий и снова стукнул кулаком по столу.

— Хорошо, пожалуйста! Предположим, я соглашаюсь с твоим планом, все мы соглашаемся. Итак, это двадцать человек. В самом лучшем случае каждый из нас соберет еще по десять человек, — итого двести, и допустим, хоть это и несбыточно, что каждый убьет по два турка; вообразим даже, что к этим двумстам присоединится еще столько же, а турки и пальцем не пошевелят, и мы перебьем их как мух, ну и при всем этом чего же мы добьемся?

— Многого!

— Многих несчастий для себя! Разозлим турок и султана, и куда тогда деваться? Тогда ты сам, дорогой мой, увидишь, насколько умно твое предложение.

— А разве народ не присоединится к нам, когда увидит, что борьба началась? Да и мы ведь не ляжем прямо под ноги туркам, будем сражаться из засады.

— Народ, народ!.. Ты рассуждаешь как ребенок. Ничего из этого не выйдет, братец ты мой! Сражаться! Хорошо, все мы будем сражаться! А женщин и детей на гвоздики повесим? Или оставим их туркам на расправу? У тебя самого есть дети, и у другого, у третьего. Ты завтра погибнешь, а семья?

— Все не погибнут. Об этом я не думаю. Что бог даст.

— А о чем ты думаешь?

— Надо драться, а там что выйдет.

— Опять ты говоришь как ребенок. Драться, драться, а о последствиях и не думаешь. Ну, допустим и такое: семьи наши никто не трогает, а турки — совсем уж нелепо— целый месяц проспят, и мы соберем двадцать тысяч солдат, но с чем, наконец, ты будешь воевать? Где ты возьмешь оружие, порох, свинец, продовольствие для солдат? У нас нет ни гроша, голь перекатная, райя, ни хлеба, ни к хлебу, ни оружия, ни припасов — и сражайся!

— Найдется все это, когда люди подымутся! — уверяет энтузиаст.

— Найдется. Ладно, представим и это, хоть это и невозможно. Стало быть, у нас двадцать тысяч солдат хорошо вооруженных, есть и пушки и артиллеристы, есть продовольствие, боеприпасы — все есть. И что? Да ничего! Двинутся войска султана и сомнут нас в один день. И что получиться? Одна беда! Столько людей повесят и посадят на кол, столько несчастных семей погибнет, а те, что уцелуют, будут терпеть еще горшие муки, чем теперь. Вот оно как. А ведь у нас ничего этого нет; ну, бросимся мы, несколько человек, убьем кого или нет, еще вопрос, а что турки нас разобьют и уничтожат всех до седьмого колега — это уж как пить дать!

— Ну и пусть мы погибнем, такая жизнь тоже ничего не стоит!

— Ты не одинок, у тебя есть семья. Ты принадлежишь не только самому себе, должен думать и о семье.

— Разумеется, зачем бессмысленно погибать, не надеясь на успех. И не только самим, а еще губить и семьи, о которых мы должны заботиться, — подхватил кто-то.

— Да об этом и говорить нечего! — воскликнул второй.

— Будь я одинок, я не боялся бы гибели, двум смертям не бывать, а одной не миновать, но у меня есть мать, и о ней, кроме меня, некому позаботиться, — прибавил третий.

— Да, у тебя мать, а у меня еще жена и пятеро детей, — говорит четвертый.

— А у меня на руках сестра! —д обавляет пятый, — себя мне не жаль, а ее я погубил бы своим безумием.

— Я на государственной службе и на свое жалование содержу семью и стариков родителей! Меня и убивать нечего, достаточно отнять ту корку хлеба, которую я честно зарабатываю, и я погибну вместе с семьей. И из-за чего? Из-за глупости! Где это видано, чтобы двадцать человек с голыми руками выступали вместе с нищей райей против турецкого войска, такого сильного и хорошо вымуштрованного! Лучше просто взять пистолет и застрелиться,— умнее будет, по крайней мере семью не тронут! — доказывает шестой.

У меня тоже нашлась весьма уважительная причина, стайная с государственной службой.

Кто-то опять завел:

— Я, правда, одинок, но и у меня есть свои личные обязанности. Своей головы мне не жаль, но только ради полезного дела; а погибнуть по-дурацки, да к тому же причинить этим вред общему делу!? Я согласен, надо действовать в этом направлении, но осторожно, обдуманно!

— Правильно! — одобрили мы.

— Об этом, уверяю вас, и речи быть не может, во всяком случае теперь, когда почва не подготовлена, — начал высказывать свои соображения мудрый и осторожный.— Это бы значило возводить крышу, не имея дома. Разве найдется среди нас такой, кто не дорожил бы благом своей страны? Именно поэтому нужно работать по плану, организованно, постепенно, основательно! Капля точит камень! Нет, братья, не будем браться за невозможное, посмотрим лучше, что можно сделать в эти трудные дни; хорошенько поразмыслим обо всем и договоримся.

— Правильно! — от всей души одобрили мы столь разумные и тактично изложенные соображения спокойного и серьезного человека, опытного и искушенного.

— Поднять восстание — это большое и серьезное дело, но нужно все учитывать и уметь предвидеть последствия. Необходимо определить, есть ли смысл приносить такие жертвы, или лучше и умнее отложить это до более удобного момента. Об этом надо думать и тогда, когда восстание готовится десятилетиями. А сейчас пусть посмотрит наш уважаемый товарищ, что нам предстоит сделать, если мы хотим действовать с умом.

Первое. Нужно образовать особый комитет и в каждом городе подкомитеты, которые должны воспитывать и подготавливать народ для восстания.

Второе. Нужно тайно собирать деньги среди народа, чтоб образовать фонд на военные нужды в сумме не меньше десяти миллионов долларов.

Третье. Надо также основать фонд помощи вдовам и малолетним, чьи родители погибнут на войне. Этот капитал следует держать за границей в надежном банке, и он должен составлять не менее ста миллионов, чтобы наши семьи, переселившись за границу, могли жить прилично.

Четвертое. Необходимо образовать фонд помощи инвалидам и больным. И на это потребуется огромная сумма. Лишится кто-нибудь руки, ноги, не должен же он нишенствовать, ему нужно обеспечить средства на лечение и сносную жизнь.

Пятое. Обеспечить борцам пособия, так чтобы каждый из них смог через пять лет получать пенсию: борец на пенсии. Нельзя же допустить, чтобы человек изнуренный, измученный в ратных походах, умирал в горе и нищете. Пусть он уедет за границу и спокойно проживет там остаток дней своих.

Шестое. Нужно заинтересовать хотя бы два-три сильных соседних государства, которые согласились бы помочь нам в случае неудачи восстания.

Седьмое. Когда мы подготовим хоть на первое время тысяч шестьдесят хорошо вооруженных и обученных бойцов, надо будет нелегально организовать патриотическую газету, чтобы широко осведомить народ.

— Правильно! — согласилось большинство.

— Извините меня, господа, — сказал один торговец, — у меня дела в магазине. Согласен со всем, что вы решите.

— Моя тетка уезжает на пароходе, мне необходимо ее проводить, — заявил я и посмотрел на часы.

— Нам с женой пора идти на прогулку. Простите меня, я соглашусь с любым вашим решением, — сказал чиновник и тоже поглядел на часы.

— Подождите! Не расходитесь пока не решим, как быть с газетой! — послышался чей-то голос.

— Это нетрудно. Мы согласны, что после подготовки, о которой столь вразумительно рассказал нам здесь уважаемый оратор, нужно организовать патриотическую газету! — сказал я.

— Правильно, правильно! — послышалось со всех сторон.

— Тогда выберем трех человек и поручим им хорошенько все обдумать и детально разработать программу газеты, которую следовало бы назвать «Борьба!»

— «Кровавая борьба!» — предложил кто-то.

— «Кровавая борьба!» — закричали со всех сторон.

— Итак, на следующем заседании тройка, которую мы изберем, должна представить нам подробный план работы газеты. Она начнет выходить после того, как будут проведены все серьезные приготовления, о которых уже говорилось, — сказал я и… проснулся.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Н. Лебедевой)

 

[1] Райей (стадо) турки презрительно называли подвластные им христианские народы.

Мертвое море (5/5)

(Предыдущая часть)

Маленькое происшествие, взволновавшее это достойное общество, не остается единственным. Проходит немного времени, и появляется молодой человек, который издает свои научные труды.

— Вот вам теперь — наука! Чушь какая!

Опять, разумеется, никто не хочет читать труды молодого ученого, но каждый с глубоким, даже искренним убеждением доказывает, что Бекич (так звучит имя ученого, если перевести его на сербский язык) ничего не знает.

«Бекич и научные труды!» — достаточно было произнести эти слова, чтобы все разразились смехом.

— Такого у нас быть не может. Что это за наука, если Бекич пишет труды! — говорят люди, и все приходят к выводу, что наука, подобно многому другому, возможна только за границей.

Молодой ученый не получил признания, но этого мало, — все живое, словно подчиняясь какому-то инстинкту, считало своим долгом выразить ему свое негодование.

Общество усмотрело в этом микроб заразной болезни, восстало и повело отчаянную борьбу со страшной опасностью.

Одного я как-то спросил, что ему сделал ученый.

— Ничего,— ответил он.

— Так что тебе надо от него?

— Ничего, просто я не могу смотреть, как всякое ничтожество воображает о себе бог знает что.

— Что воображает? Человек занимается наукой, ничего никому плохого не делает.

— Нет, брат, знаю я его. Какая еще наука? Не может ее у нас быть.

— Почему?

— Так. Известно, кто и на что у нас способен!

— А ты читал?

— Боже сохрани, что я ума лишился? Наука и Бекич! — саркастически восклицает он и заливается смехом, потом крестится, пожимает плечами и отмахивается руками, как бы говоря: «Не дай бог такого срама», после чего добавляет:

— Столько людей умнее его не стали учеными, а он на тебе: привалило счастье в дом.

Повторилась та же история, что и с поэтом. О молодом ученом даже распустили слух, будто он для научных опытов воровал у торговца груши. Общество, от души смеясь, забавлялось этим несколько дней, а потом появился новый повод для издевательств.

— Слышал новость? — спрашивает один.

— Да, у нас завелся ученый, — отвечает другой.

— Это, брат, старо, у нас появился критик на этого ученого.

— Вот те на! Что еще за дурак?

— Бог с тобой, это умный критик, как раз для бекичевской науки!

— Кто же это?

— Бекичка!

— Его жена?

— Разумеется. Раскритиковала его просто прелесть. Ходит теперь с перевязанной головой. Образумится, надо полагать. Лучшей критики ему не надо.

— Что же произошло? — спрашивает тот, сгорая от любопытства и нетерпения поскорее раззвонить об этом повсюду.

— Ничего особенного, разбила торричеллиевы трубки о его голову — и все.

За этим, вполне понятно, следует взрыв смеха, и приятели поспешно расстаются, чтобы передать приятную новость другим.

Она становится духовной пищей общества.

— Ты, я слышал, наукой занялся? — в шутку спрашивает один господин своего приятеля.

— Пусть попробует, — отвечает его жена, — только я ведь тоже могу заняться критикой.

И опять всеобщее веселье.

Часто общество целый вечер забавлялось рассказами анекдотов об ученом.

И, разумеется, куда бы молодой ученый ни обратился, всюду ему чинили препятствия! Каждый считал своей прямой обязанностью — встретить его суровее, раньше, только потому, что он стремится делать то, чего не делают другие, а никто другой, если он умный человек, конечно, не станет делать глупостей… ибо у человека умного на всякое новое начинание есть готовый ответ:

— Оставь, пожалуйста, у нас этого не может быть!

Ученый боролся, пока не изнемог в борьбе. Общество победило и его, победило, дабы защитить свою честь, и ученый исчез, больше о нем ничего не было слышно.

— Жаль грешника, — сочувственно скажет кто-нибудь. — Не так уж он был плох.

— Хм!.. сам виноват!

Через некоторое время появляется молодой художник. Выставил картины и стал ждать общественного суда. Картины были хорошие. Но один только я, как иностранец, и любовался ими, а из его соотечественников никто не пожелал пойти. Повторилось то же, что было и с поэтом и с ученым; опять, даже не взглянув на картины, упорно твердили:

— Художник? Глупости!.. Оставь, прошу тебя, этой вздор! Не может быть у нас художника!

Общественное мнение всей своей тяжестью обрушилось на художника, дружно выступив против новой напасти.

Общество лихорадило до тех пор, пока и молодой художник не исчез, после чего уставшее от борьбы с нагрянувшей бедой оно снова погрузилось в сладкую дремоту.

Общество охватил наисладчайший сон, но вдруг его нарушают звуки новых произведений молодого композитора.

— Это уже совершенное безобразие! — испускает стон оскорбленное общество, протирая глаза.

— Откуда еще эта напасть?

Но с ней приканчивают гораздо быстрее. Власти, — а они тоже было прилегли, чтобы мирно и сладко поспать, — обнаружили, что эти музыкальные произведения подстрекают народ к бунту, и композитор очень скоро, разумеется, очутился за решеткой как революционер.

— Правильно, давно бы так, чего шумит этот безумец! — удовлетворенно произнесло общество, сладко зевнуло, повернулось на другой бок и погрузилось в сладкий, глубокий сон.

Умные люди! Какая там музыка, что за чепуха! «Этого у нас не может быть!»

Произошло еще два-три подобных происшествия, и тем дело кончилось.

Подобная участь в этом обществе постигала каждого, кто делал попытку начать какое-то дело. И политик, и агроном, и промышленник — все были обречены на провал.

Помню одного своего знакомого, серба, причем похожих на него у нас немало. Человек он довольно зажиточный, стрижет купоны, ест, пьет, ничего не делает, всем доволен, кроме того, что не переносит тех, кто занят делом. Грузный, неповоротливый, он не спеша проходит по улицам, и лицо его то и дело перекашивает гримаса неудовольствия. Его злит все, что хоть немного напоминает дело, работу. Идет мимо бакалейной лавки, остановится, покачает сокрушенно головой и скажет язвительно:

— Бакалейщик! Вздор! И это бакалейщик, как будто я его не знаю! Выставил три-четыре тарелочки и вообразил, что он торговец! Житья нет от этих идиотов!

Подойдет, скажем, к торговцу железом, станет перед ним, окинет его презрительным взглядом и произнесет ядовито и зло:

— И это торговец железом! Вывесил на стене три-четыре цепочки и воображает себя торговцем!.. Ерунда… Сведет меня в могилу это дурачье!

Так он идет через весь город и перед каждой мастерской, каждой лавочкой, безразлично чьи они и каково их назначение, останавливается и сердито ворчит:

— Что за чертовщина, — и этот что-то делает, будто я его не знаю!

Рассказывайте ему о ком и о чем хотите, все, что связано с каким-то новым предприятием, новым делом, он высмеет и обругает.

— Знаешь Мику?

— Знаю, — отвечает он с недовольной физиономией.

— Фабрику открывает!

— Глупец! Он и фабрика! Что это будет за фабрика? Ерунда!

— Марко начинает выпускать новую газету, — сообщите вы ему.

— Марко издает газету?! Безумец! Чушь какая — Марко и газета! О, как я ненавижу подобных глупцов!

Угодить ему невозможно. Каждого, кто еще только думает затеять какое-нибудь дело, он провозглашает безумцем.

Жаль, что таких людей у нас не так уж много. Но, думается мне, недалеко то время, когда мы, двигаясь неустанно вперед, догоним ту маленькую идеальную страну, в которой мне удалось побывать.

На спокойной поверхности неподвижной смрадной водяной массы, затянутой ряской, пронесшийся вдруг слабый ветерок поднимает чуть заметные волны; их немного, они стремятся оторваться и взлететь повыше, но тут же возвращаются и поглощаются водяной массой; снова смыкается над ней ряска, ничто больше не тревожит ее спокойной глади, ни одна волна не вздымается больше над ней.

Ух, как отвратителен запах болота! Он давит, душит.

Ветер нужен, чтобы всколыхнуть эту неподвижную, гнилую массу!

Нигде ни ветерка…

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. О. Кутасовой)

Мертвое море (4/5)

(Предыдущая часть)

На другой день начальник послал правительству шифрованное донесение о вчерашнем митинге следующего содержания:

«Во вверенном мне округе появилась сильная политическая струя противников существующей власти. С каждым часом движение приобретает все больший размах, и я опасаюсь, что это грозит подрывом ныне царствуюшей династии. Я принял все меры, употребил все доступные мне средства, дабы пресечь зло; но ввиду того, что это оппозиционное, поистине революционное движение возникло внезапно, как бурный и мощный поток, все мои попытки оказались напрасными, и вчера в полдень революционерам удалось провести многочисленный митинг. Из их резких и дерзких речей я понял, что они придерживаются анархистских принципов и по всем данным тайно подготавливают восстание и переворот. Лишь после долгих и мучительных усилий мне удалось разогнать собрание, чреватое большими опасностями, ибо один из его участников грозился даже свергнуть монархию и установить республиканскую систему правления.

В приложении к сему с почтением посылаю господину министру список наиболее опасных лиц (в качестве главаря выступал чудак, пьющий меланж, другими словами сахарную воду, и троица, выступавшая за кофе) и прошу дать указания, что предпринять в эти важные и решающие для судеб нашей страны дни».

За столь крупные заслуги перед страной и ее правителями начальник был немедленно награжден и повышен в чине. Все оппозиционеры пришли поздравить его, и на этом дело закончилось.

После собрания я спросил одного:

— Разве у вас нет людей, занимающихся политикой?!

— Да были и такие.

— И?

— Ничего… Глупости!

— Что глупости?

— Оставь, пожалуйста, кто это тебе станет заниматься политикой?! Был тут один!

— И что он сделал?

— Дурак! Что он мог сделать?! Все его знали: и кто он, и откуда, и чей сын, и что ест дома. Отец его был мастером, но бедным, а он уехал учиться, скитался где-то по белу свету, потом воротился и давай мне толковать: нужно так, нужно этак; уверял, что я не знаю ни порядков, ни законов, ни конституции, ни гражданских прав — свобода слова, выборы… Вечно он чем-нибудь бредил!..

— Ну, а ты что ему говорил?

— Ничего! Что я скажу? Гляжу на него, бывало, да смеюсь. Знаю ведь я и отца его и семью, без куска хлеба часто сидели, а он еще мне рассказывает, что такое конституция да свобода?

— Так, может, знал человек?

— Брось, пожалуйста, будто мне неизвестно, на что он способен.

— И что он делал?

— Что делал?! Читал какие-то книги, носился по городу, доказывал что-то, созывал на собрание таких же, как он. Арестовывали их, наказывали, ссылали. Сказал я ему как-то: «Что ты, как мальчишка, увлекаешься разными разностями, а своим делом не занимаешься? Ведь в дураках ходишь!»

— А другие что ему говорили?

— Хохотали над ним до упаду. Как только показался он на улице, когда его из тюрьмы выпустили, так и пошло веселье. «Нашел конституцию?» — спросит кто-нибудь, и вся улица грохнет от хохота. Ни над кем еще столько не смеялись, прямо помирали со смеху. И сейчас его еще дразнят «Тома — конституция!» — закончил рассказчик и рассмеялся так, что слезы брызнули из глаз.

— И что с ним потом было?

— Пропал, бедняга. Жить не на что, на государственную службу не берут… Дурак! Школьные его товарищи вон какие должности занимают, а он… А хвалили его раньше, самый, мол, умный был среди них, самый способный, хоть и выдумывал много. Сам виноват. Нет ничего хуже, когда человек втемяшит себе в голову какую-нибудь блажь. Решил, видишь ли, порядки наводить. Все довольны, а ему подавай что-то особенное, будто мы не знаем его. Бедняга!..

— А теперь как он?

— Образумился вроде, да поздно! Властям не удалось его переломить — настойчивый он человек. Взялись мы излечить его от блажи, стали над ним насмехаться, да еще, черти этакие, прозвище ему дали «Конституция». Ну, разошлись люди и начали его изводить, изо дня в день проходу ему не давали. Боролся он, боролся, да и пал духом… Жаль беднягу! Неплохой он!.. Теперь стал рассудительным, серьезным человеком, не заносится, как раньше. Отгородился от всех, мало с кем водится. Бедствует, хотя многие помогают ему. Жалко его конечно, но сам виноват.

— А как сейчас к нему относятся?

— Хорошо!.. Сейчас никто над ним не смеется, любят его люди, жалеют несчастного!

До того понравилось мне в этой маленькой стране, что захотелось пожить там как можно дольше. Со многими я сдружился. Какие прекрасные люди! Спокойные, тихие, кроткие, как голуби. Едят, пьют, дремлют, полегоньку работают, одним словом, счастливые люди. Ничто не нарушает глубокого спокойствия, никто не выходит за рамки установившейся гармонии, ветерок не всколыхнет спокойной, застывшей поверхности стоячего, тиной подернутого болота, если позволительно сравнить с ним эту маленькую, воистину счастливую страну.

Я быстро растерял там немногие мысли и затасканные идеалы, которые унаследовал от дедов и принес с собой из Сербии, и предался сладкой дремоте, словно меня загипнотизировали. Такое состояние пришлось мне по вкусу, и я понял, что мы, сербы, можем по своим задаткам превратиться в один прекрасный день в столь же счастливый народ; сами обстоятельства в этом нам способствуют.

Так и текли дни — мирно, лениво, незаметно, как вдруг однажды слаженность общественной гармонии была неожиданно нарушена.

Некий юноша выпустил в свет сборник своих стихов.

Стихи были хорошие, полные глубоких, искренних чувств и возвышенных идеалов.

Общество встретило книгу с негодованием. Никто ее не читал и не собирался читать, но каждый, кому бы она ни попала в руки, сразу делал кислую мину, небрежно переворачивал две-три страницы, щупая и как бы оценивая качество бумаги, и отбрасывал книгу, всем своим видом показывая отвращение. Изобразив презрение на своей физиономии, он иронически произносил:

— Стихи?! Ерунда!

— Может, есть и неплохие, кто знает?! — вступит в разговор другой.

Первый перекрестится, усядется поудобнее, окинет собеседника сожалеющим взглядом, покачает головой и только после этого изречет:

— Ты глупее того, кто пишет этот вздор! — и кончиками пальцев, словно боясь запачкаться, отшвырнет книгу подальше от себя, добавив при этом:

— Ты что, читал ее, что так говоришь?

— Нет.

— Так что же?

— Я и не утверждаю, что книга хорошая, я только допускаю, что она хорошая. А, кстати, ты ее читал?

— Я?! — с негодованием спросит первый, оскорбленный самим вопросом.

— Ты!

— Я?! —воскликнет он с еще большим негодованием.

— Разумеется, ты, я же тебя спрашиваю!

Первый перекрестится, пожмет плечами и разведет руками, что должно означать: «С нами бог, о чем он спрашивает!», но вслух ничего не произнесет.

— Чего ты крестишься? Я спрашиваю, читал ты эту книгу или нет. Что тут удивительного?

Первый опять осенит себя крестным знамением и лишь потом проговорит:

— Теперь я тебя спрашиваю: ты в своем уме или нет?

— Вздор какой! Не понимаю тебя.

— И я тебя тоже.

— Что тут понимать и чему удивляться? Я спрашиваю тебя: читал ли ты книгу?

— А я тебя спрашиваю: в своем ли ты уме? — повторит первый, а затем возьмет книгу и, яростно хлопнув ею по столу, воскликнет:

— Да нешто я стану читать подобный вздор? Разве только с ума сойду, а в здравом рассудке я на это не способен.

А потом немного тише добавит:

— А знаешь, кто написал эти стихи?

Не знаю.

— Хм!.. Потому так и говоришь! — скажет первый, жестами показывая, какой это пропащий человек.

— Ты с ним знаком?

— Знаком! — презрительно процедит он, всем своим видом говоря: «Лучше бы я не делал такой глупости», хотя на самом деле еще вчера был с этим человеком в самых приятельских отношениях и никогда ничего дурного о нем не говорил.

Многие вели подобные разговоры, но, разумеется, читать стихов никто не хотел.

— Какой срам!.. Стихи? Будто я его не знаю, — говорит один.

— И как только ему не стыдно?! — возмущается другой.

— Правильно говорится: если бог захочет наказать, он прежде всего отнимет разум… Такие… Ну разве это стихи? Да я завтра же напишу гораздо лучше, просто мне, не в пример некоторым, гордость не позволяет срамиться.

Отношение к молодому поэту круто изменилось.

Идет он по улице, а люди толпой следуют за ним, подзывают один другого.

— Добрый день! — скажет он.

— Добрый день, стихотворец! — язвительно ответит кто-нибудь, поглядывая на него исподлобья.

— Здравствуй, здравствуй, — усмехаясь, прибавит другой.

— Добрый день! — подхватит третий, скорчив кислую, полную досады и презрения гримасу.

Но дело, к сожалению, не ограничилось только разговорами.

Общественное мнение единым фронтом выступило против молодого поэта. Осуждали в нем даже то, что прежде признавали хорошим, а мелкие недостатки, которые ему как и любому другому, прощались раньше, теперь превратились в ужасные пороки. Обнаружилось вдруг, что он подлец, пьяница, игрок, безвольный человек, шпион и ко всему вообще придурковат!

— Не знал я, что он настолько безумен! — толкуют между собой люди.

— А я, по правде тебе сказать, всегда примечал, что с ним что-то неладно.

— Я тоже, но таким он никогда не был.

— Э, сейчас он уже совсем свихнулся.

Начали люди поднимать его на смех; задумает он что-нибудь, каждый считает своим долгом помешать ему, заранее раздражаясь при мысли: «И чего он важничает! Подумаешь, стихи! Подожди, увидишь, на что мы способны».

Хуже всего то, что стихи он посвятил своей невесте, надеясь доставить ей этим удовольствие, а причинил бедной девушке лишь страдания и горе — общественное мнение не пощадило и ее.

Отец девушки, вне себя от огорчения, что в эту дурацкую, по его мнению, историю впутали имя его дочери, сел и написал письмо молодому поэту:

«Сударь,

Было бы гораздо правильнее, если бы вы посвятили вашу галиматью, чепуху и вздор, над которыми потешается весь город, не моей дочери, а своему отцу, который, подобно вам, известен как пропащий человек.

На мой дом никто пальцем не указывал до сих пор, и я не хочу, чтобы имя моей дочери было у всех на языке и стояло на вашей дурацкой книге. Отныне запрещаю вам переступать порог моего дома, ибо в благодарность за мою доброту вы опозорили мой дом. Кроме того, я требую сатисфакции в течение пяти дней, в противном случае я изобью вас, сударь, как паршивого кота, посреди улицы или в любом месте, где вас встречу».

Следствием этого извещения явилась целая цепь скандалов, а так как молодой поэт был чиновником, его начальник доложил господину министру следующее:

«Н. Н. (имя и фамилию поэта я забыл и поэтому назову его как условно принято), чиновник подчиненного вам ведомства, известный до сих пор как хороший и добросовестный работник, в последнее время настолько скомпрометировал себя сборником каких-то, якобы, стихов, что в интересах государства должен быть отстранен от службы. Столь несерьезное занятие не к лицу даже разносчику, не говоря уже о государственном чиновнике. Господин министр, прошу вас уволить скомпрометированного чиновника с государственной службы или хотя бы перевести в другое место, впредь до исправления».

Министр перевел его в другое место.

Но, к несчастью, страна невелика, а злая молва далеко слышна: на новом месте его встретили еще хуже, и волей-неволей пришлось министру для поддержания авторитета государственной службы и общественной морали освободить злодея, сочиняющего стихи от государственной службы.

Общественное мнение удовлетворено, ни одного стихотворения молодого поэта больше не появляется, а сам он исчезает, и узнать о нем уже ничего нельзя.

— Жаль, молодой ведь совсем! — говорили в обществе.

— Да и неплохой человек был.

— Неплохой, но какой дьявол заставлял его делать то, чего никто не делает?

— Жаль мне его, грешника!

— Хм, что делать? Сам виноват!

И в обществе быстро восстанавливается нарушенная было гармония; исчезает слабенький ветерок, слегка взбудораживший неподвижную поверхность стоячего болота, и удовлетворенное общество мирно продолжает свою сладкую дремоту.

(Далее)

Мертвое море (3/5)

(Предыдущая часть)

Я исколесил чуть не весь свет. Некоторые верят этому, а многие не верят, считая это моими выдумками. Странно! Меня это, конечно, совершенно не трогает. Я-то ведь отнюдь не сомневаюсь в том, что много путешествовал.

Путешествуя по свету, человек часто видит такое, что ему не только наяву, а и во сне не пригрезится. Из одной английской газеты я узнал, что английская печать яростно набросилась на несчастного англичанина, написавшего путевые заметки о Сербии. Я прочитал эти заметки, и они показались мне вполне достоверными, однако никто из англичан не поверил даже тому, что есть на свете такая страна — Сербия, не говоря уже о том, что написано о ней. Путешественника называли фантазером и даже безумцем. Вот пусть теперь критики убедятся, что в жизни все может быть, и не твердят как автоматы: неверно, не соответствует действительности; люди, мол, словно с луны свалились (им невдомек, что бок о бок с ними живут индивидуумы гораздо хуже тех, что с луны свалились), а уж их знаменитая стереотипная «красная нить», которая проходит через все произведения черт знает в каком направлении, надоела мне до смерти.

Так вот, путешествуя, я набрел на удивительное общество: то ли город, то ли небольшое государство.

Первое, куда я попал в той стране (будем называть ее так), был митинг.

«Вот так чудо послал мне господь», — подумал я, и мне стало немного не по себе. Живя в Сербии, я уже отвык от политических митингов и участия в общественных делах: ведь у нас все объединились и примирились; и хотел бы человек душу отвести — поругаться с кем-нибудь честь по чести, да не с кем.

Собрание поразило меня. Председательствовал на нем представитель местных властей, кажется, окружной начальник. Он же инициатор собрания.

Граждане, опухшие от долгого сна, дремлют, некоторые спят даже стоя: рот полуоткрыт, глаза сомкнуты, а голова мотается вправо — влево, вверх — вниз; качнутся две гражданские головы чуть посильнее, стукнутся — политические деятели, вздрогнув, окинут друг друга туманным взором, ничему не удивляясь, и опять —глаза закрыты и головы качаются столь же старательно, как и прежде. Есть и такие, что улеглись как следует и задают такого храпака, что одно удовольствие слушать. Бодрствующие трут глаза и, зевая громко и сладко как бы в унисон хору храпящих, создают стройную гармонию звуков.

Вдруг, смотрю, — с разных сторон идут жандармы и несут на плечах граждан. Ухватили каждый по одному и тащат на собрание. Одни относятся к этому спокойно, молча и равнодушно озираются кругом, другие спят, а кое-кто (правда, таких немного) барахтается, пытаясь вырваться. Особенно буйных доставляют в связанном виде.

— Что это за собрание, — спрашиваю одного.

— А кто его знает, — отвечает он равнодушно.

— Во всяком случае, не оппозиция?

— Оппозиция! — отвечает он, не глядя, как и в первый раз, на вопрошающего.

— Неужели само правительство созывает на митинг оппозиционеров, да еще и силой?

— Правительство!

— Против себя?

— Конечно! — отзывается он с досадой и недоумением.

— А может, это митинг против народа? — спрашиваю я.

— Возможно! — отвечает он в том же тоне.

— А ты-то как думаешь?

Он смотрит на меня тупым, отсутствующим взглядом, пожимает плечами, разводит руками, как бы говоря: «А мне-то что за дело!»

Я отступился от него и направился было к другому, но увидев на его физиономии то же отсутствующее выражение, отказался от этой безрассудной и бесплодной затеи.

Вдруг я услышал чей-то раздраженный голос:

— Что это значит? Никто не хочет представлять оппозицию. Дальше так продолжаться не может. Все сторонники правительства, все ему покорны, все миролюбивы, и это изо дня в день. Ведь так и покорность может опротиветь!

«Какой превосходный, просвещенный народ в этой маленькой идеальной стране, — подумал я с завистью, — даже моя покойная тетка перестала бы, наверное, ворчать, и мучиться дурными предчувствиями. Здесь живут просвещенные, послушные и такие смирные, что их спокойствие и благонравие приелись и опротивели даже такой любительнице спокойствия, как полиция. Наш добрый, старый учитель от нас, детей, требовал меньше!»

— Если и впредь так будет продолжаться, — раздраженно и сердито кричал начальник, — мы можем и по другому повернуть: правительство указом назначит оппозицию. Это нам ничего не стоит. Да будет вам известно, что в других странах так и делают: вождем крайней оппозиции против существующего режима назначается такой-то с годовым окладом в пятнадцать тысяч динаров, членами центрального комитета оппозиционной партии — такие-то, представителями оппозиции в округах — такие-то, — и делу конец. Дальше так продолжаться не может. Правительство нашло пути и средства открыть газету антиправительственного направления. Переговоры об этом уже начались, подобраны прекрасные, надежные, верные люди.

Лица граждан, то есть оппозиционеров, сквозь дремоту взирающих на начальника, не выражают ни удивления, ни смущения, ни радости — ничего, будто начальник и не произносил своей речи.

— Итак, отныне вы оппозиция! — говорит начальник.

Люди смотрят на него и молчат, безмятежно, равнодушно.

Он берет список присутствующих, в том числе и доставленных силой, и начинает перекличку.

— Все на месте, — удовлетворенно отмечает начальник и откидывается на спинку стула, потирая руки.

— Ну, хорошо-о-о! — произносит он с улыбкой на лице. — Начнем, благословись! Ваша задача как противников правительства резко и остро критиковать его деятельность, направление его внешней и внутренней политики.

Собрание мало-помалу начинает пробуждаться, и вот один, приподнявшись на цыпочки, поднимает руку и шепчет с присвистом:

— Я, господин начальник, знаю притчу об одном оппозиционере.

— Ну, давай рассказывай!

Гражданин откашливается, поводит плечами и начинает срывающимся, петушиным голосом, как мы в начальной школе пересказывали поучительные притчи.

— Жили-были два гражданина; одного звали Милан, другого— Илья. Милан был благонравным и добрым гражданином, а Илья — дерзким и злым. Милан во всем слушался своего доброго правительства, а дерзкий Илья не слушался и голосовал против его кандидатов.

Вот призывает к себе доброе правительство Милана и Илью и говорит: «Милан, ты добрый и благонамеренный гражданин, вот тебе за это денежное вознаграждение и дополнительный государственный пост с высоким окладом». И с этими словами протягивает Милану полный кошелек денег. Милан целует правительству руку и довольный идет домой.

Потом правительство поворачивается к Илье и говорит: «Ты, Илья, дерзкий и злонамеренный гражданин. За это ты пойдешь в тюрьму, а твое жалованье будет отдано добрым и благонравным».

Появляются жандармы и тут же берут дерзкого и злонамеренного Илью под арест. И он претерпевает многие мучения, огорчая этим свою семью.

Так всегда бывает с теми, кто не слушается старших, кто не слушается правительства.

— Очень хорошо! — говорит начальник.

— Я, господин начальник, знаю, чему учит нас эта притча, — выскакивает другой гражданин.

— Хорошо. Говори!

— Из этого рассказа мы видим, что человек, если он хочет прожить жизнь в кругу своей семьи, должен быть предан и послушен своему правительству. Добрые и благонамеренные граждане не поступают так, как Илья, и их любит всякое правительство, — заканчивает оппозиционер.

— Прекрасно, а в чем заключаются обязанности доброго и благонамеренного гражданина?

— Добрый и благонамеренный гражданин утром должен встать с постели.

— Очень хорошо, это первая обязанность. Есть ли еще какие обязанности?

— Есть и еще.

— Какие?

— Каждый гражданин должен одеться, умыться и позавтракать!

— А потом?

— А потом спокойно выйти из своего дома и направиться прямо на службу, а если не на службу, то в механу, где и ждать часа обеда. Как только пробьет полдень, так же спокойно пойти домой и пообедать. После обеда выпить кофе, почистить зубы и лечь спать. Хорошо выспавшись, гражданин должен выйти на прогулку, а по том опять в механу. К ужину вернуться домой, плотно покушать и тут же лечь спать.

Многие оппозиционеры, следуя этому примеру, тоже рассказали по одной поучительной истории. Затем собрание перешло к вопросам, вызвавшим принципиальные разногласия.

Кто-то внес предложение закрыть собрание и всем вместе отправиться в механу — выпить по стакану вина. Здесь-то и возникли разногласия, вызвавшие бурные дебаты. Теперь уж никто не дремал. Провели голосование после чего начальник объявил, что предложение закрыть собрание и всем вместе пойти в механу принято за основу и можно перейти к обсуждению его деталей, а именно: что пить?

Кто-то предложил водку с содовой водой.

— Не хотим, — закричали другие, — лучше пиво!

— Я принципиально не пью пива, — сказал представитель первой группы.

— А я принципиально не пью водки.

И тут вдруг выявились принципы и убеждения, началась бурная дискуссия.

Кто-то предложил кофе, выразив мнение абсолютного меньшинства, но и здесь нашелся один, который, взглянув на часы, заявил:

— Пять минут четвертого! Теперь и я не могу пить кофе. Я приципиально пью кофе только до трех часов, а после — ни за что на свете.

Наконец, после многих речей, длившихся почти до вечера, приступили к голосованию.

Начальник, как и подобает представителю власти, стремился быть справедливым и объективным. Не желая оказывать какого-либо давления на свободу голосования, он предоставил каждому гражданину право мирным парламентским путем выразить свои убеждения. Тем более, что это право предоставлено конституцией, и следовательно, ничего опасного в нем нет.

Голосование протекало в образцовом порядке.

По окончании голосования начальник, как и полагается председателю собрания, поднялся с серьезным и важным выражением лица и объявил результаты голосования, причем в голосе его звучали значительные нотки.

— Объявляю, что подавляющее большинство высказалось за водку с содовой, затем следуют фракция водки без содовой и фракция пива. За кофе голосовало трое (двое — за кофе с сахаром, один — без сахара). И наконец, единственный голос подан за меланж.

Замечу кстати, что именно любитель меланжа начал было антиправительственную речь, но эта детская выходка сразу была покрыта шумом негодования. Немного позже он опять попытался сказать, что он против такого собрания, что никакая это не оппозиция, а просто правительству пришло в голову позабавиться, но и тут шум и крики заглушили его речь.

Объявив результаты голосования, начальник добавил, после небольшой паузы:

— Что касается меня, то я буду пить пиво, так как господин министр никогда не пьет ни водки, ни содовой воды.

Мгновенье поколебавшись, все оппозиционеры, за исключением того, кто голосовал за меланж, объявили, что они за пиво.

— Я не хочу оказывать давления на вашу свободу, — произнес начальник, — и требую, чтобы вы остались при своем убеждении.

Боже сохрани! Какие там убеждения! Никто о них и слышать не хочет. Все принялись доказывать, что результаты голосования случайны; даже удивительно, как все это произошло, ибо на самом-то деле они другого мнения.

Итак, все закончилось благополучно, и оппозиционеры после долгой и мучительной политической работы направились в механу.

Пили, пели, произносили здравицы и в честь правительства и в честь народа, а поздно ночью все спокойно и мирно разошлись по домам.

(Далее)

Мертвое море (2/5)

(Предыдущая часть)

Но все это были лишь зачатки. Дети мы были действительно добрые и послушные, и с каждым годом, с каждым новым поколением возрастали надежды, что скоро наша страна получит добрых и послушных граждан, однако кто знает, настанут ли такие благословенные времена, когда исполнятся наши страстные желания — осуществятся полностью идеалы моей гениальной покойной тетушки в многострадальной матери нашей Сербии, которую мы так горячо и искренне любим.

Кто знает, исполнятся ли когда-нибудь наши мечты и будет ли проведена в жизнь вот эта идеальная политическая программа:

§1

Никто ничего не делает.

§2

Для каждого совершеннолетнего серба устанавливается первоначальное жалованье в пять тысяч динаров.

§3

По истечении пяти лет каждый серб (или сербка, если в семье нет мужчины) получает право на полную пенсию.

§4

Пенсия ежегодно увеличивается на тысячу динаров.

§5

Народная скупщина выносит решение (а Сенат из патриотических побуждений на сей раз ее поддерживает в виде исключения), которое следует внести в конституцию специальным пунктом. Согласно этому решению, овощи и вообще все полезные человеку культуры, пшеница и всякие другие посевы должны давать баснословные урожаи, причем два раза в год; в случае же образования в государственном бюджете дефицита — три раза в год и даже больше, смотря по обстоятельствам и как сочтет нужным комитет по делам финансов.

§6

Поголовье всевозможного скота без различия возраста и пола возрастает и развивается весьма быстро и хорошо также в соответствии с законом, одобренным Скупщиной и Сенатом.

§7

Ни одна скотина не имеет права на получение жалованья из государственной казны, за исключением тех случаев, когда этого требуют чрезвычайные государственные интересы.

§8

Подлежит наказанию каждый, кто думает о государственных делах.

§9

Думать вообще запрещается без специального на то разрешения полиции, ибо мысли нарушают счастье.

§10

Прежде всего категорически запрещается думать полиции.

§11

Тот, кто захочет забавы ради заняться торговлей, должен получать огромную прибыль: на динар тысячу.

§12

Женские платья, ожерелья, равно как и нижние юбки и прочие необходимые вещи, сеются в любых климатических и почвенных зонах и собираются ежемесячно во всевозможных расцветках и фасонах по новейшей французской моде. Шляпки, перчатки и разная другая мелочь могут с успехом выращиваться в цветочных горшках (все это, разумеется, произрастает само собой, соответственно предусмотренной статье конституции).

§13

Дети не рождаются. Если же они откуда-то возьмутся, то растить и воспитывать их следует с помощью специальных машин. Для увеличения населения, если это потребуется родине, построить фабрику детей.

§14

Налогов никто не платит.

§15

Возвращение долгов и внесение налогов строго наказуются; это распространяется на всех граждан, кроме случаев, когда преступление совершено в состоянии невменяемости.

§16

Уничтожаются все ненужные вещи, как то: тещи, свекрови, главный и местные комитеты государственного контроля, государственные и частные долги, свекла, фасоль, греческий и латинский языки, гнилые огурцы, падежи предложные и беспредложные, жандармы, свиная проблема, разум вместе с логикой.

§17

Тот, кто объединит сербов, в знак народной признательности и любви немедленно подлежит аресту!

Чудесная программа! Это должны признать даже ее политические противники, если такая программа вообще может иметь противников. Но — увы! — все напрасно, нашим благородным стремлениям не суждено осуществиться.

Но то, что не удалось нам, несмотря на все наши старания, смогли осуществить другие, более счастливые народы.

(Далее)

Мертвое море (1/5)

Как только я сел писать этот рассказ, перед глазами у меня встал образ моей покойной тетушки. Точь-в-точь такая, как была, бедняжка, при жизни: в желтой кофте из грубого сукна, будто с чужого плеча, в короткой юбке из того же сукна и голубом в желтых цветочках переднике; на ногах туфли, которые явно ей велики, расшитые, разумеется, тоже желтыми нитками; на голове платок темножелтого цвета. Желтое морщинистое лицо ее печально; глаза, почти такого же цвета, что и лицо, постоянно выражают озабоченность; тонкие синеватые губы сложены так, будто она вот-вот заплачет, а между тем я ни разу не видел покойницу плачущей, хотя она, опасавшаяся всего на свете, постоянно вздыхала, причитала и бормотала про какие-то свои предчувствия. Немного сутулая, с узкой впалой грудью, сунет она, бывало, руки за пояс и бродит по комнатам, по двору, не упуская ни единой мелочи и во всем усматривая плохое. Попадется ей под ноги во дворе камень, она и тут видит опасность.

— Ох-хо-хо!.. Споткнется ребенок, ударится головой об камень, разобьется! — проворчит она с выражением отчаяния на лице, поднимет камень и выбросит за ворота.

Сядем обедать, она сразу ко мне:

— Не торопись, вот проглотишь кость, она тебе все кишки пропорет.

Поедет кто со двора верхом на лошади, она — руки за пояс и начнет:

— Ох-хо-хо! Берегись, смотри; понесет с испугу чертов конь и — башкой об землю!

Если же едут на повозке, она и здесь предвидит тысячу опасностей, которые тут же по своему обыкновению сердито перечислит в страхе и беспокойстве:

— Ох-хо-хо! Шарахнется лошадь в сторону, и повозка под откос!.. Ведь не смотрят, куда едут, а потом: начнут таращить глаза, ан уже в овраге валяются.

Возьмет ребенок палку, она, грешница, не может, бывало, не проворчать:

— Упадет на палку-то, а она острая, и выколет глаз;

Собирается ли кто-нибудь из домашних на реку купаться — она за целый час до этого начинает ворчать по углам:

— Водовороты ведь там, господи, только окунешься— и затащит в омут. А тогда поздно плакать-то. Ох-хо-хо!.. Вода хуже огня. Затянет бездна — и все тут.

Сколько раз, помню, я, еще ребенком, стою себе возле нашего дома, а тетушка уже заводит свою зловещую воркотню, держа руки за поясом:

— Ох-хо-хо! Нашел где стоять, а упадет сверху кусок черепицы — трах по голове, и не встанешь.

Пошлют меня в сельскую лавочку, как раз напротив нашего дома, купить на пять пара[1] соли или перца, она непременно снабдит меня на дорогу мудрыми и дальновидными советами:

— По лестнице иди осторожно, гляди под ноги, по сторонам не зевай. Чего доброго оступишься, и прощай твоя головушка… У турка этого,— так она называла лавочника, весьма, в общем, достойного человека, только за то, что он палкой прогонял наших свиней со своей бахчи, — не смей ничего в рот брать. Подсунет отраву — и сковырнешься, как индюшонок.

Да что бы человек ни делал, пусть даже ничего не делал, — во всем моя добрая покойная тетушка умела находить опасность. Спишь — ох-ох! Воду пьешь — ох-ох! Сидишь — ох-ох! Идешь — опять это зловещее — ох-хо-хо!

Как-то в воскресенье пошел дядя в церковь.

— Ох! — провожает его тетка привычным восклицанием, сунув руки за пояс.

— Что тебе? — спрашивает дядя.

— Ох-хо-хо! — слышится в ответ.

— Церковь вроде не война, чего ты охаешь, будто провожаешь на виселицу, а не в храм божий!

Тетя смотрит на дядю почти е отчаянием, полная ужасных предчувствий, и вместо ответа тяжело и горестно вздыхает.

— Да ты что, с ума сошла?

— Гайдук выскочит из леса да как пырнет кинжалом, — запинаясь, шепчет тетка, стараясь изо всех сил говорить громче. Всегда она так странно говорила, прости господь ее душу!

— Гайдук среди бела дня! Да у нас, сколько помню себя, и ночью их не бывало!

— День на день не приходится… Схватит, утащит в лес и заколет, как ягненка… Ох-хо-хо!

Бедный дядя, помню, будто вчера это было, перекрестившись левой рукой, уходит сердитый, а тетка, напуганная страшными предчувствиями, — руки за поясом, — с тоской глядит ему вслед и, как всегда, бормочет.

— Заколют, как ягненка!.. Ох-хо-хо!

Да, такой была моя незабвенная добрая и мудрая тетушка. Сейчас, когда я пишу это, она стоит передо мной как живая, и я будто слышу ее зловещую воркотню.

Была бы жива бедняжка, она с неподдельным ужасом обнаружила бы, конечно, множество страшных вещей в этом моем рассказе — в каждой его фразе, каждом слове, каждой букве. В ушах у меня словно звучит ее пророчество: «Ох-хо-хо! Придет жандарм — хлоп — и сразу арестует!..»

«Ох-хо-хо, — хлоп, и арестует», — так сказала бы моя покойная тетя. Вспоминать о милых и дорогих сердцу покойниках — хорошее дело, и в этом отношении я заслуживаю всяческой похвалы, но, в конце концов, меня могут спросить, какая связь между моей покойной теткой и этим рассказом.

Если говорить откровенно, я и сам удивляюсь, какую связь, черт возьми, может иметь моя тетка со всем этим делом? Возможно, такую же, какая существует между Народной скупщиной и Сенатом, Ну да ладно. Кого, наконец, интересует, имеется ли в вещах связь и смысл! У нас, слава богу, в отличие от других стран, есть мудрый обычай — все делать наоборот: не так, как нужно, вопреки здравому смыслу и логике. Так могу ли я допустить, что в стране, где все без смысла, лишь мой рассказ имеет какой-то смысл. Что делать, такова уж, видно, наша судьба, а раз так, пусть все идет как оно есть.

«Ох-хо-хо!» — сказала бы тетушка.

Но стоит человеку поразмыслить немного (если, конечно, есть люди, которые занимаются столь опасным видом спорта), и он увидит в рассказе о моей покойной тетке более глубокий смысл.

Подумайте только, какая несуразица пришла мне в голову. Наша «дорогая многострадальная родина» во многом походит на мою покойную тетку.

В детстве, до школы, меня воспитывала тетя, и, как женщина умная, разумеется без батогов. А после я пошел в школу, где программы от первых и до последних классов были столь замечательны, что я и по сей день убежден, что моя бедная тетя входила в Совет по делам просвещения и оказала на его деятельность сильнейшее влияние. Таким образом, школа продолжала воспитание в теткином духе, лишь усовершенствовав его введением батогов. Однако я должен признать, что школа была гораздо хуже и страшнее тети. С первых же страниц букваря меня начали учить, как нужно себя вести.

«Примерный ученик идет из школы прямо домой размеренным шагом, смотрит прямо перед собой, по сторонам не озирается. Придя домой, аккуратно кладет книги, целует старшим руки и садится на свое место.

Из дома в школу идет тем же манером: спокойно, нога за ногу, глядя прямо перед собой. Придя в школу, кладет книги, безмолвно садится на свое место, а руки складывает перед собой на парте».

И вот вам ученик — тихий, слабенький, в правой руке он держит книжки, левая опущена, голова, набитая знаниями, как спелый колос зерном, клонится к земле, личико кроткое и такое напряженное, что на него без смеха глядеть нельзя; еле-еле перебирает он ножонками, по сторонам не смотрит, хотя рядом с ним люди мечутся в разные стороны. Ничто не может, не смеет привлечь его внимания. Так же идут и другие дети, на улице их полно, но они и не видят друг друга. Почти неслышно входят они, вернее, проскальзывают в школу, садятся по своим местам, складывают на партах ручонки и застывают с таким выражением лица, словно их собрались запечатлеть на фотографии. На уроках они не пропускают мимо ушей ни одного слова учителя, а после уроков таким же порядком выскальзывают из школы и идут домой.

Вот как бы это выглядело, если бы мы были воистину примерными детьми. Моей тетке такое воспитание очень нравилось, но мы не были в состоянии полностью следовать правилам хорошего поведения. Все мы грешили, кто больше, кто меньше, и в соответствии с этим учитель, в сущности добряк, наказывал, кого построже, кого помягче.

— Господин учитель, а он дорогой бежал!

— На колени! — изрекает учитель.

— Господин учитель, а он смотрел, в окно!

— На колени!

— Господин учитель, а он разговаривал!

Оплеуха.

— Господин учитель, а он прыгал!

— Без обеда!

— Господин учитель, а он пел!

Опять оплеуха.

— Господин учитель, а он играл в мяч!

— В угол!

Но не только наш старый добрый учитель бдительно следил за нами, дабы предупредить несчастный случай, могущий произойти по нашей неосмотрительности. Вдобавок к его устным поучениям и оплеухам мы получили вскоре и мудрые печатные наставления для юношества. Это, как всегда, были «Стебелек», «сорванный» таким-то и таким-то, «Букетик», «набранный» для милых деток тем-то и тем-то, — все книги с красивыми, трогательными названиями и прекрасным поучительным содержанием.

«Жил-был один непослушный мальчик, полез он как-то на дерево, да сорвался, упал и сломал ногу, так и остался на всю жизнь калекой».

«Жил-был один нехороший мальчик, который не слушался старших. Бегал он как-то по улицам, сильно вспотел, продуло его холодным ветром, он простудился и тяжело заболел. Бедная его мама много ночей просидела у его постели и плакала. Долго болел этот мальчик и, наконец, умер, навеки опечалив своих добрых родителей. Хорошие дети так не поступают».

«Гулял как-то один непослушный мальчик по улицам, выскочил страшный зверь и растерзал его».

После каждой поучительной притчи учитель разбирает с нами вытекающее из нее нравоучение.

— О чем мы сейчас читали? — спрашивает он.

— Мы читали про одного непослушного мальчика, как он гулял по улицам и как выскочил страшный зверь и растерзал его.

— Чему учит нас этот рассказ?

— Этот рассказ учит нас не гулять по улицам.

— Так. А что можно сказать про мальчика, который гулял по улицам?

— Это нехороший и злой мальчик.

— А что делают хорошие дети?

— Хорошие дети не гуляют, и за это их любят родители и учитель.

— Очень хорошо.

— «Однажды сидел один мальчик в комнате у окна, а другой стрелял из рогатки в голубя, да промахнулся. Голубь весело вспорхнул, а камень попал в окно, разбил стекло и прямо в глаз первому мальчику, и остался он на всю жизнь кривой».

— Что можно сказать о мальчике, который сидел у окна?

— Это нехороший и злой мальчик.

— Чему учит этот рассказ?

— Рассказ учит нас не сидеть, потому что это делают только нехорошие, непослушные дети.

— А как поступают хорошие дети?

— Хорошие дети не сидят в комнате, где есть окна.

Так разъясняется каждый рассказ и из каждого делаются нравоучительные выводы, как должны вести себя добрые и послушные дети.

Хорошие дети не ходят, не бегают, не разговаривают, не лазают по деревьям, не едят овощей, не пьют сырой воды, не ходят в лес, не купаются, не… — да разве все перечислишь! Короче говоря, напичканные мудрыми и полезными наставлениями, все мы старались по возможности совсем не двигаться. Лучше— хуже, все мы были добрыми и послушными детьми и хорошо помнили наставления старших.

(Далее)

 

[1] Пара – мелкая монета.

О серьезном и научном (4/4)

(Предыдущая часть)

Я давно уже перестал писать о «серьезном и научном», ибо это до такой степени научно, что можно прервать когда угодно, в любом месте, и никто этого не заметит. И я не ошибся. Такой был большой перерыв, а меня никто, даже ради шутки, не спросил, почему я перестал писать.[1] Как и всех ученых, это побуждает меня продолжать, потому что, слава богу, никто, кажется, и не читает моих писаний, а это лучшее доказательство того, что статья действительно научная.

Я не помню точно, на чем я остановился, но у меня все вертится в голове наш «филолог» Момчило Иванич, и потому мне думается, что речь шла в предыдущий раз о плохой критике. И в этом нет ничего странного, дело в простой ассоциации, не знаю почему, но я готов биться об заклад, что кто бы ни взглянул на этого человека, даже ничего не зная о нем, он сейчас же вспомнит о плохой критике, о старых гласных «юсах», или, в лучшем случае, о каком-нибудь падеже без предлогов.

Господин Момчило принадлежит к числу тех счастливых людей, которые считают себя чрезвычайно остроумными, ибо могут привести цитаты из всех доступных им трудов по филологии, упомянуть имена Миклошича, Шафарика, Ягича, Даничича, «Синтаксис» Новаковича[2], «Толкование слов» Вука[3], указать даты, том, часть, страницы, год и месяц издания, даже цену книги, а при случае подыскать нужные слова даже в санскрите.

Вот, к примеру, разбор стихотворения в духе критиков такого рода. Возьмем народную песню, ну, скажем, «Пьет вино Мусич Стеван в Майдане, во серебряном граде, во своем дворе во господском…»[4]

Прежде чем перейти к разбору этой прекрасной народной песни, — начали бы они, — мы не можем не остановиться на разборе отдельных слов, которые после детального исследования откроют нам происхождение и возникновение как этой песни, так и всех песен этого периода. И хотя мы не придерживаемся взглядов мифологической школы, все-таки мы должны принимать во внимание слова, за которыми скрываются целые величественные эпопеи, воспевающие борьбу стихийных сил природы.

Им ничего не стоит рассказывать о каждом слове тысячу и одну ночь. Мы, грешники необразованные, ничего не видим, а они, с помощью корней, найдут, что значение корня в слове «даска»— «певати»[5], а на основании этого расскажут целую историю. Вот как удается им вывести это.

— Наш язык, — продолжили бы они разбор песни,— можно смело утверждать, богат языковыми окаменелостями, как ни один другой язык. Mikl. A. Sl. pol. Arch., 14, 18. г. 1871., Heft II, III, стр. 15, 16.). Весьма удачно было бы взять здесь слово «сребрн, -а, -о», — Прилагательное; сребро, а, sup. n. L, argentum, нем. Silber, W —. среб. к. (корень) — А. Sl. Срѣбъроу, č. srbr., pol. sereb, срѧброу (Доменциан, Савва, Данило) W… кор. (корень) Sansk. Aharh скакати, скакуцкати, трчкарати[6] (Mикл., Arch., Jаг., Дан. осн., Ђорђ. Поп. т. р.):

«Скочи срна иза грма»[7] (Вук, кн. II, 14, 15, 18). За тим сребро, … W. dharh, бело, белуцкати:  снѣгъ (Дан. о., Микл., Јаг.).

«Снијег паде друмци западоше!»[8] (Вук, кн. III, стр. 28, 305, кн. I, стр. 4). Из всего вышеуказанного следует, что эта песня возникла в северных районах, а со значением скакуцкати (см. скочи срна) возникала в южных районах, где водились и серны, а в толкование значения «снег» (см. Вук, II, стр. 15, снијег пада и т. д.) показывает, что оно является синонимом слов «бело», «белесати»[9], что означает заря, свет, а скакать, бежать, припрыгивать, убежать означает, что перед появлением солнца (зори – белое) ночь (мрак) отступает, бежит, то есть скачет.

Око мене драга скакуће
Из ока јој љубав шапуће[10]

И, заканчивая свои рассуждения, чтоб растрогать к потрясти читателей, они привели бы обязательную цитату:

«Храни маjка два неjака сина»[11]

Из всего этого можно сделать вывод, заключили бы они разбор, что эта песня очень красива и полна нежных, возвышенных чувств.

Я не собираюсь, да и не смею смеяться над филологом, который успешно делает свое дело, но смеюсь над людьми, которые цитируют филологов совершенно не к месту. Цитаты сами по себе могут быть истинами, имеющими научную ценность, но если совать их куда попало и без всякого смысла, то цитаты теряют свою ценность и вместо того, чтобы облегчить понимание, еще больше затемняют смысл. Что может быть бесспорнее истины, что 2 х 2 = 4, но было бы смешно, если бы кто-то, вознамерясь доказать, что завтра будет хорошая погода, заявил: «Завтра должна быть хорошая погода, ибо бесспорно, что 2 х 2 = 4».

Смеются над таким приемом, а господин автор кричит во всю глотку: «Эй, слушайте, он изрыгает хулу на науку! Посмотрите на невежду — он смеется даже над очевидной истиной, что 2 х 2 = 4».

У нас немало людей, которые вечно щеголяют какой-то наукой, какими-то теориями, разными правилами, но, к своему несчастью, делают все это некстати, безо всякой связи и порядка, и нам, читателям, вместо того чтобы поражаться их учености, приходится хохотать.

Примерно то же самое случилось и с господином Момчило в его рецензии на «Гайдука Станко»[12]. Кто хочет иметь представление о глаголе «украшать», пусть прочтет эту рецензию. Так и видишь человека, который болтает все, что взбредет ему в голову, без смысла и связи, а за каждой фразой перед вами словно возникает вспотевший, запыхавшийся автор, обуреваемый стремлением написать как можно пространнее, чтобы получить хоть на копейку больше.

Глупости и нелепости, высказанные в изобилии в этой несчастной рецензии, были бы непростительны, если не принять во внимание тех восьмидесяти динаров, которые автор получил за рецензию в качестве гонорара. Нам остается только пожалеть его — чего только не приходится людям делать за деньги! За деньги становятся шутами, так почему же не стать критиками?

Я начал говорить об этой рецензии господина Момчило Иванича не из каких-то таинственных побуждений. Если речь зашла о плохой критике, то было бы неудобно приводить в качестве примера ученические упражнения гимназистов. За образец следует брать произведения людей, которые давно покинули школьную скамью и каким-то образом пролезли в литературу, а сейчас их мнение в некоторых вопросах считается, к сожалению, даже решающим.

Я бы ни словом не обмолвился о невежественных, бестолковых или даже извращающих смысл литературных оценках, если бы они не оказывали вредного влияния на нашу читательскую публику, которая, в огромном своем большинстве, не умеет правильно оценивать вещи и ожидает решающего слова со стороны людей компетентных. У нас мало читателей, способных высказать правильное (или хоть какое-нибудь) суждение о том или ином рассказе или романе. Большинство ожидает, что скажет критик, его мнение воспринимается как мнение учителя, ставящего ученикам двойки или пятерку, смотря по заслугам. Это было бы, разумеется, правильно, если бы эти рецензии писали умные, даровитые люди, разбирающиеся в том, о чем они пишут. Но, к сожалению, это не так, а народ не знает, что рецензии пишет у нас кто угодно, и чаще всего те, у кого нет ни подготовки, ни таланта, пишут только лишь бы получить гонорар. Прочтет читатель рассказ и никак не может решить, какова его литературная ценность, гадает и так и этак, готов согласиться с разными мнениями, и вдруг появляется критик. Он засыплет читателя иностранными словами, цитатами на разных языках, именами великих критиков и ученых. Все это может быть свалено в кучу, безо всякого смысла и связи, подчас цитируется то, что никогда не говорилось, а если и говорилось, то в совершенно ином смысле. Но читателя обычно подавляет пестрая мешанина греческих, английских, латинских, французских, итальянских и других цитат и громкие имена: Шер, Шерер, Ламартин, Сарсей, Бей, Вундт, Готшал, Кариер, Морис и т. д.

Ошеломленный читатель готов во всем поверить критику, потрясенный его ученостью, а когда критик заканчивает свое писание словами: «Возьмитесь за книги, изучайте предмет, пишите толково, а не терзайте публику своими незрелыми и корявыми произведениями!» — читатель восхищается: «Вот здорово он его разнес!»

Все это очень быстро распространяется в публике, и вы можете услышать такие разговоры:

— Читал ты такой-то рассказ? Прекрасная вещь!

— Какое там прекрасная, посмотри, как ее разнес критик!

— Да неужели?! А где?

— Да вот в такой-то газете.

Собеседник знакомится с рецензией и дальше распространяет стереотипную фразу: «А здорово он его разнес!»

Вот какое вредное влияние оказывает на неопытного читателя плохая критика, ибо рядовой читатель не может понять, что вся эта вереница гениальных имен может быть простой мешаниной, отнюдь не помогающей уяснить разбираемый предмет.

Таковы причины, заставляющие меня писать о плохой критике, а в качестве наиболее подходящего примера я избрал рецензию Момчило Иванича на роман Веселиновича «Гайдук Станко». Я взял этот пример потому, что рецензия написана человеком, не имеющим даже элементарных знаний в области литературы, а о таланте и говорить не приходится. Между тем для писания рецензии талант нужен не меньше, чем для писания рассказов. Все это выглядит особенно смешным еще и потому, что ничтожная рецензия, написанная человеком мало подготовленным, с дурным вкусом и узким кругозором, направлена против романа Веселиновича, писателя всеми признанного, который с полным правом останется в числе наших лучших прозаиков, сколько бы ни появилось великолепных писателей после него.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Н. Лебедевой)

 

[1] Эта часть была напечатана в № 87 журнала «Звезда» от 7 октября 1899 года, а предшествовавщая часть – в № 77 от 29 августа.

[2] Стоян Новакович (1842–1915) – политический деятель (один из вождей реакционной «прогрессивной» партии), писатель, историк, филолог.

[3] Имеется в виду толковый словарь Вука Караджича (1771–1864) – крупнейшего культурного деятеля Сербии в эпоху национального возрождения, реформатора литературного языка и правописания, собирателя фольклора.

[4] Стихи из сербской народной песни «Мусич Стеван».

[5] Доска, петь (сербск.).

[6] Скакать, подскакивать, бежать (сербск.).

[7] Выскочила серна из-за куста (сербск.).

[8] Снег выпал, завалил дороги (сербск.).

[9] Белеть (сербск.).

[10] Вокруг меня любимая скачет / а глаза ее говорят о любви (сербск.).

[11] Кормит мать сыновей двух малых (сербск.).

[12] Имеется в виду рецензия реакционного и бездарного критика Момчило Иванича на роман Янко Веселиновича «Гайдук Станко», в котором описываются события первого сербского восстания против турок (1804). Доманович встал на защиту романа Веселиновича и написал пародию «Гайдук Станко по критическим рецептам г. Момчило Иванича».