Tag Archive | Чепуха

О серьезном и научном (1/4)

Χαίρετε ἐν Κυρίῳ πάντοτε· ἀγαπητοὶ ἀδελφοί, πάλιν ἐρῶ, χαίρετε.
Ὀ Κύριος ἐγγύς, μηδὲν μεριμνᾶτε.
Mig., Patrol. græca t. 46. 50 p. 821

I. ВВЕДЕНИЕ

О чем ты сейчас думаешь, дорогой читатель, если вообще считаешь выгодным думать?

Голова у тебя закружилась при первом взгляде на это название, и сразу ты проникся почтением к человеку науки. Э-э, я сужу по собственному опыту. До сих пор я писал рассказы, а ты только снисходительно улыбался. Или, сказав себе: отдохнуть, что ли, после канцелярской или какой другой работы — брал мой рассказ и читал, дремля и позевывая, пока несчастные мои писания не падали на пол, а ты засыпал как убитый. Проснувшись, ты, человек солидный, шел на свою солидную работу, а обо мне вспоминал, как о паяце, который тебя развлек. Так вот, мой дорогой, больше этого не будет. Я понял, что ты ценишь и уважаешь только то, чего не понимаешь и не читаешь, а если и читаешь, то обливаясь потом от скуки, а в голове у тебя только одно: какой ученый человек тот, кто сочинил столь умную вещь. Ну почему же, скажите, и мне не сесть и не написать такое произведение, в котором будут три моих слова и тысяча разных цитат — греческих, латинских, английских, итальянских, санскритских, арабских, турецких и бог весть еще каких? Никто тогда не станет читать мою работу, но ведь мне только это и нужно! Зато каждый почувствует, сколько в нее вложено труда. У любого голова закружится, как у стоящего над пропастью, когда на него обрушится лавина всяких сокращенных слов (будто в бухгалтерской книге) и слов, заимствованных из всех языков, живых и мертвых, цифровых указаний страниц и глав книги, а потом фамилий самых разнообразных ученых. Кто же не проникнется уважением к человеку, который изучает все эти вещи и даже пишет о них, если у простых смертных по коже мурашки бегают при одном лишь взгляде на этакую ученость!

Я собираюсь писать таким образом года три. Пусть читать меня никто не станет, зато начнутся разговоры о том, что я очень даровит и выдвигаю весьма оригинальные научные теории. Так обязательно будет, потому что, когда речь зайдет о науке и дойдет очередь до моих трудов, всякий постыдится сознаться, что он не читал столь известных исследований, и каждый скажет:

— А-а! Это исключительная вещь! Стоит того, чтобы прочесть. Он много обещает! Вы читали?

— Конечно, читал! У него очень глубокие мысли и оригинальные научные взгляды.

— Говорят, его и во Франции ценят…

И разговор продолжается в том же духе, а обо мне складывается весьма лестное мнение. Не страшно, если кто-нибудь и поймет, что мои писания — чепуха: будет уже поздно. Ни у кого не хватит смелости напасть на человека с авторитетом.

Тактика важна во всем, а особенно в литературе. Меня удивил однажды некий оратор на собрании: поднявшись, он с большим достоинством попросил слова, а когда председатель разрешил ему говорить, он, сурово сдвинув брови, начал:

Пусть блещет молния и громы громыхают!
Их человечества пороки потрясают.
Рыдай, моя земля, и все живое в ней,—
Ничтожный всяк паук и бедный муравей!

Он произнес эти слова громко, отчетливо и, замолчав, устремил на слушателей мрачный и величественный взгляд. Никто не смел вздохнуть, ожидая окончания столь бурно начатой речи, а оратор-громовержец потрясает воздух восклицанием: «Господа!» Затем опять умолкает, смотрит на окружающих и совсем мягко добавляет: «Об этом можно многое сказать, но поскольку наступает обеденный час, я предлагаю обедать, ибо великий народный пророк и учитель (тут он опять возвысил голос), великий певец своего времени, который, высоко неся свой факел, озаряет нам путь во мраке, говорит: «Вспоминать предков — утешение, полезно греться в лучах их добродетелей!» Эту цитату он произнес во весь голос, приняв позу трагического актера, а затем меланхолически прибавил: «Да, да, господа, не забудьте и тела своего, ибо, по словам Даниила пророка…» (следует большая цитата) и так далее.

Тогда я удивился этому стилю, но сейчас вижу, что в нем проявилось искусство оратора: он хотел сразу же, первой фразой, сразить людей.

Мне довелось познакомиться с работой одного филолога, которая начиналась цитатой: «И закипела кровь в жилах моих, и запылали мысли мои, как огонь!», после чего непосредственно следовало: «К» перед «Е», как мы уже сказали, превращается в «Ч». И так далее.

Другой «даровитый молодой человек» так искусно повел себя, что наше общественное мнение провозгласило его великим философом, хотя он ровно ничего не написал. Зато он рассказывал каждому встречному, что у него накопился целый погреб философских исследований на латинском и английском языках.

— Ух ты! Целый погреб научных работ!

У человека, услышавшего об этом, глаза от изумления на лоб лезут, и он начинает всем подряд рассказывать о неслыханном чуде!

Вот таким манером «молодой даровитый» философ подготовил почву и ошеломил публику; теперь, когда он что-нибудь издает, читатель уже заведомо благожелательно настроен и, вспоминая: «О, да это тот, который написал целый погреб работ!», тотчас проникается почтением к столь плодовитому исследователю.

Два наших пчеловода вели долгий спор об ульях. Но дело этим не ограничилось. Господа пчеловоды сначала будто бы мимоходом привели большие цитаты из «Горного венца»[1], и — слово за слово — их спор об ульях превратился в некое как бы литературное исследование. А началось все с мелочей. Сначала один сказал, что в руках у хорошего пчеловода всякий улей хорош, ибо, по словам бессмертного гения и великого поэта, которого ценит весь мир:

А в руках у Мандушича Вука
Всякое ружье стреляет метко!

Что же оставалось делать другому, как не показать, пустившись при первом удобном случае в комментарии, что и он знает толк не только в ульях, но и в поэзии? Так они почти весь «Горный венец» и перетряхнули.

А читателю, когда все это благополучно кончится, придется только снять шапку перед знающими людьми и с воодушевлением воскликнуть: «Спасибо вам, господа! Если я теперь начну заниматься пчеловодством, то буду знать, какие ульи самые лучшие!»

Один человек рассказывал мне, что из статей о сахарной свекле он узнал, как в аористе «ѫ» редуцируется в «ъ».

И все это делается для того, чтобы человек мог показать свою ученость.

Я сам имел случай изучить вопросы сравнительного языкознания по «Материалам для создания медицинской терминологии». Тут были объяснения корней и основ слов, происхождение и изменение звуков, удачные цитаты из Миклошича, Ягича, Шафарика и Джуры Даничича[2]. Целая страница цитат! Помилуй бог! Я-то с помощью медицинской терминологии изучил сравнительное языкознание и толкование корней слов, а какую пользу принесло это врачам, одному богу известно. Впрочем, врачи могли бы, вероятно, найти весьма полезные для себя сведения о заразных болезнях в каких-нибудь трудах по истории литературы или механике.

Если бы я не решил написать много, я мог бы остановиться, даже не окончив этого введения. Но я уверен, что не буду худшим из наших литераторов, о чем бы я тут ни болтал, ибо в нашей литературе, слава богу, всякое можно встретить. У нас есть прославленный литератор и бессмертный академик, который всех нас, смертных, вдохновляет на труд остроумным выбором таких тем, в которых каждый, кто знает азбуку, может себя чувствовать специалистом. Бессмертный академик рассказывает, например, своим читателям на нескольких листах в одном из предисловий, как дешево он покупал и дорого перепродавал участки для застройки, выбирал хорошие строительные материалы, воздвигал и продавал дома и так далее. В заключение он говорит: «Пусть благословит бог меня и тех, кто вел со мной дела». Прекрасно, ей-богу! А каково нам, читателям?.. Конечно, это человек из Академии наук. Если бы я был академиком, я мог бы со спокойной совестью писать историю своих старых штанов со множеством цитат из Тацита и Фукидида[3].

Мое решение написать много не беспричинно, оно обосновано серьезными соображениями. Некоторые критики сделали открытие, что в литературе тоже действуют законы дарвиновской борьбы за существование, и мои маленькие несчастные творения должны были бы неминуемо погибнуть, так как их при первом же столкновении проглотила бы какая-нибудь «Механика» Миялки Чирича или другой зверь той же величины из литературного царства. В самом деле, этот критик правильно подметил. Вся жизнь на земле есть ожесточенная борьба видов за существование, и в литературе происходит то же самое. В литературном мире, как и в мире животных, господствуют те же законы борьбы за существование и самосохранение особей. У арабов есть пословица: Wahan garachar ilili tototho lei tohnuro, что вполне соответствует дарвинскому: The descent of man and selection in relation to sex[4], Ch. Darwin, Vol. I, II, L., 1871, или, как говорят немцы: In dieser organischen Grundform, aus welcher sich alle Gewebe und Organe des Thieres und der Pflanze aufbauen, liegen bereits char. des Organismus ausgesprochen[5]. А греки говорят: και τοῦ τέκνον… и так далее. У римлян есть привычка говорить к слову: nulla salus sine virtute, nulla virtus sine labore[6], а наши филологи в этом случае сказали бы весьма кстати:

Кормит мать сыночков двух малых.[7]

Из всего этого ясно, что в литературе, как и в мире господствуют те же законы отчаянной борьбы (struggle for life)[8], существуют разные виды, которые соответствуют видам в зоологии, и разумеется, победа достается тем, кто проявит превосходство в борьбе.

У нас, например, очень преуспевают литературные грызуны, которые живут в разных фондах и питаются большими или меньшими гонорарами. Для ленивцев, которых довольно много, наиболее благоприятен климат Академии наук и Университета, размножаются они очень быстро, а пища у них такая же, как и в первой группе. Толстокожие — весьма распространенный вид, их наиболее характерные представители обитают в Матице Сербской[9]. Литературные жвачные — тоже очень интересный вид. Сюда можно отнести и многих критиков, которые предпочитают украдкой пастись на иностранных литературных пастбищах, а потом, мирно пережевывая жвачку в холодке какой-нибудь государственной службы, удобряют нашые литературные газеты навозом, который зовется критикой, литературными обзорами и проч.[10]. Этот вид также очень быстро размножается и распространяется в наших краях.

Из птиц реже всего встречаются певчие птицы, они быстро погибают в нашем климате, а сойки, совы, вороны и другие литературные вредители находятся в условиях весьма для них благоприятных. Есть такие виды, для которых единственным оружием в борьбе является защитная окраска, поэтому хищники не могут их заметить. Классики не принимаются в расчет в этой борьбе, и их можно сравнить с растениями или даже с минералами.

Как видите, дорогие читатели, требуется очень много благоприятных условий, чтобы какое-нибудь произведение могло пробить себе дорогу. Вот еще одна причина, из-за чего я перестал писать рассказы, так как эти кроткие ягнята не выживают среди бесчисленных литературных чудовищ. Это во-первых, а во-вторых, и это самое главное, я тоже хочу иметь свои принципы в жизни. Пламенные идеалы молодости с течением времени вырождаются в некие странные принципы, которыми человек и удовлетворяется. Поэтому почти каждый, кто имел когда-то высокие идеалы, теперь завел себе «принцип, которого твердо придерживается в жизни».

Иной придерживается, например, принципа не курить с утра до десяти часов, пока не поест, и вы хоть режьте его на части, он не закурит. Один вам расскажет, что из принципа курит только с мундштуком; другой не пьет пива в полдень, и сколько бы его ни угощали и ни умоляли — не поможет, он твердит свое: «Да не угощай ты меня ради бога, не буду я пить, это мой принцип!» А третий не менее твердо держится своего принципа не пить кофе после обеда. У четвертого принцип — никому не подписывать вексель. Просите его сколько хотите, у него на все один ответ: «Не могу, ей-богу, это мой принцип». К слову сказать, это очень гадкий принцип, как и принцип нашей читающей публики даром читать книги и газеты. Так почему бы, окажите пожалуйста, и мне не иметь своего принципа, раз это в моде?

У меня был идеал — стать великим, славным писателем, а ныне «мой принцип — писать много». И право же, уважаемые читатели, извините, если я вам надоем, но ваши отчаянные мольбы, чтобы я не писал, вероятно, будут напрасны, потому что я только пожму плечами и упрямо скажу: «Скучно, скучно, я верю, но… это мой принцип в жизни, иначе я не могу!»

Ну, раз мы так близко познакомились в этом предисловии, можно перейти к главному, а именно: к научной работе. Или я мог бы написать еще два-три предисловия, если они вам по вкусу, потом перейти к общей части, затем предложить специальный раздел, а потом, после всего, разумеется, последовало бы послесловие и эпилог.

(Далее)

 

[1] Поэма великого черногорского поэта Петра Петровича Негоша (1813–1851)

[2] Франц Миклошич (1813–1891) – словенский филолог, создатель сравнительной грамматики славянских языков; Ватрослав Ягич (1838–1923) – знаменитый славист, филолог, историк, этнограф, автор около 600 научных работ; Павел Шафарик (1795–1861) – основоположник сравнительного изучения славянских языков; Джура Даничич (1825–1882) – известный сербский филолог, создатель исторической грамматики сербского языка и трудов по диалектологии.

[3] Корнелий Тацит – известный римский историк (род. около 55 г. н. э., и умер в 117 г.). Фукидид – древнегреческий историк (род. между 460 и 455, умер около 396 до н. э.).

[4] Происхождение человека и половой отбор (англ.).

[5] В этой основной органической форме, из которой построены все ткани и органы животных и растений, и выражены как раз основы организма (немецк.).

[6] Нет благополучия без добродетелей, нет добродетели без труда (латинск.).

[7] Стих из сербской эпической песни «Предраг и Ненад».

[8] Борьба за существование (англ.).

[9] Сербское литературно-просветительное общество, основанное в 1826 году.

[10] См. «Мои симпатии» Марко Цара (то есть какие-то там его симпатии к произведениям иностранной литературы), его критические статьи и тому подобные труды. (Прим. автора)

Спасенья нет

Две вещи казались мне самыми скучными: изучать латинский синтаксис и стричься в летнюю жару, особенно у неумелого парикмахера. Никогда жизнь не представлялась мне такой бессмысленной, глупой, как в этих двух случаях, и никогда я не мог решить, который из них тяжелее.

Представьте себе жаркий летний день, когда от зноя мутится сознание, воздух дрожит перед глазами, все тело слабеет и как-то обмякает, от изнеможения вы едва передвигаете ноги, и вот в подобном состоянии бессильно опускаетесь в кресло парикмахера. Он заворачивает вас в простыню, и вы должны сидеть чинно, словно какой-нибудь римский сенатор. Край простыни засунули вам за воротник, и кошмарная процедура началась! Пот катится у вас со лба, заливает глаза, неизвестно откуда взявшиеся мухи садятся вам на нос, на щеки, на губы, а вы, лишенный возможности двигать руками, можете только гримасничать — морщить нос, вытягивать губы.

К потному лицу прилипают летящие из-под ножниц мелкие волоски, попадают в глаза, даже в рот, и вы начинаете отчаянно плеваться. Ко всем этим мукам прибавьте еще то, что парикмахер поворачивает вас то туда, та сюда, вертит вашу голову, точно это какой-нибудь посторонний предмет, безо всякой надобности лязгает тупыми ножницами над самым вашим ухом и время от времени вырывает ими клок волос, вы глотаете воздух, дергаетесь от боли, а парикмахер вас утешает: «Это ничего не значит, спокойней, пожалуйста!» — и продолжает еще энергичнее лязгать ножницами, полагая, повидимому, что эта музыка способна заглушить боль.

С каким нетерпением в этом отчаянном положении ожидаете вы спасительных слов парикмахера: «Готово, сударь!» Он снимает простыню, перед глазами у вас светлеет, и вы испытываете блаженство, такую невыразимую радость, какая охватывает человека, когда у него неожиданно прекращается мучительная зубная боль.

С таким же точно отчаянным нетерпением ожидают обычно школьники на уроке латинского языка спасительною звонка, который сразу избавляет вас от несносных ablativus absolutus и целого потока нунков, квидов, квид-квидов и нунк-нунков. Школьный служитель (я всегда считал его неземным существом) приносит счастье одним движением руки; райский звук колокольчика мгновенно разгоняет скуку. О, как глубоко, на всю жизнь запал в мою душу этот сладкий звук!

Только что перед этим учитель вдруг обратился к вам со словами: «Здесь весьма удачно можно употребить также и nec-nec. Ну-ка, попробуйте!»

И вы пробуете, обливаясь потом, в голове у вас что-то гудит и вертится, и вы никак не можете взять в толк, что здесь может быть удачно или, как любит говорить учитель, интересно. Муки ваши достигают предела, и тут раздается этот небесный звон колокольчика, несущий спасение.

Но позднее, с годами, когда я начал писать и публиковать свои работы в газетах, появились и более скучные вещи, и я стал испытывать еще горшие муки.

Чтоб не слишком мучить вас, — мне ли не знать, что такое мучения? — я расскажу вам, что случилось со мной около года тому назад.

Дело было летом. Приятный погожий день, я закончил все дела, какие могут лишать человека покоя и заставлять его размышлять о неприятных вещах, вроде необходимости платить по векселю. Время за полдень. Я переоделся в домашнее платье, прилег и лениво прихлебываю кофе, да покуриваю, испытывая величайшее удовольствие от того, что подобные мысли не беспокоят меня. Такое удовольствие может испытывать только серб.

Что может меня беспокоить? Я сдал работу самому назойливому редактору, уплатил по векселю — и по сему случаю с аппетитом пообедал, выпил стаканчик другой вина в предвкушении высокого гонорара. Я с удовольствием покуриваю, пью кофе и переворачиваюсь с боку на бок, ни о чем не думая; меня охватывает блаженная дремота; закон не запрещает мне уснуть сладким сном, и только я хотел воспользоваться этим своим гражданским правом, подобно всякому сознательному гражданину, как вдруг кто-то постучал в дверь моей комнаты.

— Что за черт! — сердито пробормотал я, и мое блаженное настроение лопнуло как мыльный пузырь.

Стук повторился.

— Войдите! — раздраженно крикнул я.

На пороге появился улыбающийся человек и весьма любезно приветствовал меня, я же готов был растерзать его. Это был редактор одной сельскохозяйственной газеты.

— Я пришел к вам с просьбой. Надеюсь, вы не откажете мне.

— О, конечно, пожалуйста! — сказал я, вероятно по свойственной сербам доброте стараясь подсластить кислое выражение липа.

— Мне хотелось бы напечатать вашу статью о выращивании виноградной лозы.

— С удовольствием исполнил бы ваше желание, господин редактор, но я совершенно не разбираюсь в этих вещах.

— Как не разбираетесь? Нет, вы сможете написать. Что-нибудь популярное о том, что надо выращивать как можно больше винограда, о пользе, которую страна получает от этого. Я, например, в каждом номере помещаю по нескольку таких статей, а ведь я изучал когда-то филологию.

Я защищался как только мог, но редактор настойчиво доказывал, что мне лишь кажется, будто я не разбираюсь в этих вещах, да в них и не обязательно разбираться, чтобы написать прекрасную статью. В конце концов я вынужден был дать обещание представить статью через десять дней.

Он ушел, а мое хорошее настроение окончательно испортилось. Я и так и сяк — виноградная лоза не выходит у меня из головы.

В это время опять кто-то постучал в дверь.

— Войдите!

В дверях стоял высокий, бледный, измученного вида человек в поношенной одежде.

— Добрый день!

— Добрый день, сударь!

— Меня зовут Милан Милановнч.

— Очень приятно! — Я тоже назвал себя.

— Я пришел к вам по очень важному делу.

— Пожалуйста.

— Я собираюсь, сударь, издавать газету по вопросам животноводства…

— Прекрасная идея.

— Мне было бы очень приятно видеть вас в числе моих сотрудников.

— Почел бы для себя за честь, — начал я, — но, господин редактор, я ничего не понимаю в животноводстве.

— Я знаю, и все же вы могли бы!.. Вы ведь образованный человек.

Я всячески отказывался, сопротивлялся, но он не ушел до тех пор, пока я не пообещал написать что-нибудь популярное о выращивании жеребят.

Не успел я подумать, что кончились мои напасти, как снова стук в дверь.

— Войдите! — гаркнул я что было силы.

И вот передо мною редактор газеты патриотического направления.

— Я пришел к вам с весьма скромной просьбой, — вкрадчиво, с улыбочкой заявил он, — и надеюсь, вы не откажете мне.

— Сделаю все, что могу.

— Мне нужно коротенькое патриотическое стихотвореньице или рассказик, как вам будет угодно. Я бы не стал затруднять вас, но все мои сотрудники заняты статьями на научные темы, а сам я должен подготовить один некролог, и вот я вспомнил о вас.

— Но я не пишу стихов! Как зто я начну вдруг сочинять стихи?

— Ничего нет проще. Сядете и напишете. Лучше всего что-нибудь героическое, патриотическое или, еще лучше, рассказ.

Не помогли мне никакие извинения и отговорки, я сдался.

— Так и быть, сделаю это для вас, но учтите, я занят.

— Нет, нет, вы должны пожертвовать несколько минут для пользы общего дела. Я, стало быть, возьму на себя смелость прийти в четверг.

— Но сегодня уже вторник, — напомнил я.

— Ах, да, ну напишите коротенькую вещицу, — сказал редактор и посмотрел на меня так ласково, что я почувствовал себя загипнотизированным. Перед моими глазами без всякого порядка и связи стали проноситься воспоминания о прошедших событиях, а я отчаянно старался разобраться в этом хаосе и чувствовал, что должен, да, должен сейчас же найти тему для рассказика.

Я не мог произнести ни слова. Редактор учтиво попрощался и ушел, выразив надежду, что работа будет сделана.

В отчаянии я лег, закрыл глаза и попытался думать о чем-нибудь постороннем. Как бы не так! Чем больше я старался отбросить мысли о патриотическом рассказе, тем сильнее они обступали меня. Перед глазами у меня мелькают какие-то кинжалы, копья, винтовки, проносятся какие-то лица, в памяти всплывают страшные события, кровавые битвы, слетают с плеч головы, развеваются знамена, пылают дома, герои прыгают в окопы.

Сознание мое помрачилось. Я встал и умылся. Не помогло. Все, на что бы я ни взглянул, казалось, так и подталкивало меня на поиски темы для патриотического рассказа.

Я сел за стол, засучил рукава, расчистил место перед собой, сжал голову руками, закрыл глаза и стал размышлять. О чем написать? Стараюсь думать только об этом, но все недавние мысли, события, лица исчезают одно за другим, словно по команде. Чем больше я думаю, тем дальше от меня патриотические мысли, а перед глазами неожиданно возникают соловьи, цветочки, ручейки, лунная ночь, прекрасные женские головки.

— Идите к черту! — со злостью кричу я и вскакиваю со стула.

«И почему это я должен? Кто меня может заставить писать?» — пришло мне вдруг в голову, и, твердо решив ничего не писать, я вышел на улицу.

Я прогуливаюсь, и снова в голове начинают собираться воспоминания о всевозможных патриотических событиях и о случаях, которых я был когда-то свидетелем или о которых слышал и читал, но все это так перепутано, в таком беспорядке, с такой быстротой и силой проносится передо мной, что я не могу ясно представить ни одного образа. Необходимо было поскорее разобраться в этой путанице и извлечь хоть одну ясную мысль.

Мне все надоело, разболелась голова, я почувствовал себя скверно, в ушах у меня раздавался звон мечей и кинжалов, пушечная пальба, ружейные выстрелы, скрежет зубов, вопли раненых.

Я отправился в гости, чтобы хоть немножко развлечься. Но все напрасно. Я еще острее ощущал свои мучения. Не хочется ни есть, ни пить, даже разговаривать не могу. Оседлала меня патриотическая тема и не отпускает ни на минуту.

Я распрощался и ушел домой.

Ужин уже на столе.

— Иди ужинать!

— Не могу!

Я заперся в своей комнате, зажег свечу, уселся за стол и почувствовал страшное, непреодолимое желание написать к утру во что бы то ни стало.

И все началось сызнова. Опять все исчезло, и я дошел до такого состояния, что уже ни о чем не мог думать, ибо погибал под тяжестью одной-единственной страшной мысли: «Я должен написать до утра!»

Встаю, хожу по комнате, ложусь, опять сажусь за стол и сижу, уставившись на какой-нибудь предмет; мне становится легко, я начинаю думать, скажем, о том, что эту книгу надо переплести, что я облил чернилами скатерть, и о прочих подобных мелочах. Потом вспоминаю, что собирался поехать завтра с компанией за город, и вдруг опять вспыхивает ужасная мысль: «Но ведь тогда нужно закончить этот рассказ».

Новые муки и страдания. Я устал, мне хочется спать. Голова разламывается от боли. В комнате плавает табачный дым, на столе окурки, обгорелые спички, пепел.

Я напрягаю все силы, но вместо патриотической темы в голову лезет какая-то ерунда: У моего милого сапоги гармошкой!..

Чепуха!

Не обязан я писать, и все тут. Чего они пристают целый день! «Не могу, сударь!» или, еще лучше, «Не хочу!» — вот что я скажу, когда он придет.

Хватаю со стола лист бумаги, на котором написано множество глупых фраз, и все зачеркиваю, потом, скомкав бумагу, сердито швыряю ее, испытывая при этом необычайное удовлетворение.

Ложусь в постель. Погружаюсь в дремоту, начинаю засыпать, и тут появляется какой-то турок в громадной чалме, с пистолетом в руках; он гонится на коне за молодым сербом, а тот, бедняга, хочет скрыться в лесу, но из чащи выскакивает другой страшный турок и пронзает юношу кинжалом. Хлынула кровь, и я проснулся.

«Ерунда какая!» — сердито подумал я и только собрался заснуть, как меня снова пронзила мысль: «А патриотический рассказ?» И опять заметались перед глазами вооруженные люди. Такое мучение продолжалось до утра. Встаю я бледный, разбитый, измученный, будто на мне всю ночь воду возили.

Я бесповоротно решаю, что писать не буду, но при мысли о том, что завтра четверг, вновь впадаю в гнетущее беспокойство.

В четверг я ожидаю редактора, чтобы, собравшись с духом, сказать ему откровенно: «Идите вы, сударь, к черту на кулички вместе с вашей газетой. Я писать не буду, понятно ли вам? А теперь извольте выйти вон, потому что я едва не отдал богу душу из-за этой вашей чепухи». Я сгорал от нетерпения в ожидании его прихода, стремясь выложить перед ним все это и тем облегчить свою душу.

И, наконец, я слышу стук в дверь.

— Войдите! — кричу я свирепо, чтобы уже по голосу было слышно, что я готов драться в случае чего.

Редактор вошел с той же любезной улыбкой, а я, нахмурившись, встретил его, как лютого врага.

Он поглядел на меня с мягкой приветливостью, и я растерялся от удивления. Прямо неправдоподобной казалась мне его любезность, а я-то собирался пристрелить его из револьвера.

— Готов, не правда ли? Большое вам спасибо! — прибавил он, не дожидаясь ответа.

— Простите, но, поверьте, никак не мог, — начал я оправдываться, не подымая глаз.

Я стоял потупившись и чувствовал себя как ученик, не приготовивший уроков и не знающий, как оправдаться перед добрым и снисходительным учителем.

— Не готово?! — с отчаянием сказал он и посмотрел на меня укоризненно.

— Простите, но случилось такое… — снова забормотал я.

— Я задержу номер. Если бы вы могли приготовить к вечеру, чтобы хоть ночью дать в набор! — умоляюще сказал он.

Я вынул часы из кармана. Три часа.

— Обязательно приготовлю! — произнес я так убежденно, что он успокоился.

— Поторопитесь, пожалуйста. Я приду в восемь.

Он извинился за беспокойство, мило улыбнулся и ушел. Только теперь я ощутил всю тяжесть нового положения. Оно было гораздо хуже прежнего.

Вот когда наступили настоящие, самые страшные муки. Я написал штук тридцать вступлений и зачеркнул все тридцать. Время промчалось незаметно. Взглянул на часы. Половина восьмого. Я схватил шляпу и как ошпаренный выскочил на улицу. Меня обуял такой страх, что я предпочел бы встретить отряд с ружьями наперевес, только не редактора. Я бродил по глухим переулкам, где никогда не бывал и не помышлял попасть туда. Только появится какое-то похожее лицо, меня словно ножом в сердце кольнет.

Я не мог зайти даже в пивную, куда ходил обычно, а тем более вернуться домой.

Наконец, все это надоело, и меня охватила такая злоба, что я готов был подраться с первым встречным.

— Пойду домой и скажу, чтобы он оставил меня в покое, да изругаю его так, чтобы чертям тошно стало.

С таким решением я отправился домой. По пути зашел в магазин купить табаку. Хозяин вздрогнул при моем появлении. Он был заметно испуган и взволнован.

Я спросил табаку.

— Ох, как вы меня испугали! — сказал он, приглядевшись ко мне, и облегченно вздохнул.

— А что?

— Я подумал, что это тот самый господин, который все пристает ко мне с просьбой написать воспоминания о войне.

— Ну и как?

— Да я пообещал, чтобы отвязаться, а теперь просто беда. Моего ли это ума дело? А в лавке кто будет?

Заметив, что я смотрю на него с искренним сочувствием, он подошел и обнял меня.

— И что же вы думаете делать?

— Сам не знаю. Сегодня я закрыл лавку и сбежал из дому. Если и дальше так будет, совсем плохо. Он ведь не один, сударь вы мой, на меня и другие так же наседали.

«И правда, — подумал я, выходя из магазина, — в Белграде каждый второй человек издает газету». Я впал в отчаяние.

Уже недалеко от дома встретил своего слугу.

— Ты куда?

— Ох, все ноги сбил — вас ищу. Там один господин вас ожидает больше двух часов! Говорит, обязательно должен встретиться с вами сегодня вечером.

У меня в глазах потемнело.

«Ох, уморить меня хочет этот злой дух!» — подумал я, и мне пришла в голову дерзкая мысль ворваться в дом и выбросить его на улицу, но меня сковал какой-то непонятный страх, и я не осмелился переступить порог собственного дома.

— Скажи этому господину, что я получил телеграмму от отца и сегодня ночью должен уехать. Или нет, не надо… Лучше скажи, что ты меня не нашел! — распорядился я и, повернув назад, опять отправился бродить по улицам. Я не решился ночевать дома.

На следующий день я не обедал и не ужинал дома, и в страхе прятался при всяком шуме до тех пор, пока не увидел, что газета, слава богу, вышла.

Я вернулся домой и обнаружил, что мой слуга исчез. А это был хороший парень.

— Вы не знаете, где мой слуга? — спросил я соседа.

— Вчера был тут, а под вечер сбежал от этих господ, которые бас разыскивают.

— Надоело ему, что они все меня спрашивают?

— Да нет, пристали к нему, напиши да напиши что-нибудь в газету. Отбивался, отбивался, бедняга, да и сбежал куда-то. «Иду куда глаза глядят, — сказал он мне, — лишь бы спастись от этой напасти. Я все думал, где это мой хозяин, а, видно, и он не выдержал; сердца нет у этих людей — выжили человека из собственного дома».

Меня охватил ужас, мурашки побежали по телу.

«Нечего тут раздумывать,—решил я,— если уж слуга мой сбежал, то для меня нет спасения».

Я бросил дом и все имущество, срочно заказал закрытый экипаж и велел кучеру ехать как можно быстрее и подальше от Белграда. В поезде или на пароходе я побоялся ехать, опасаясь, что меня перехватят на вокзале или на пристани.

Рассказывал мне кто-то, как в одной стране давным-давно, в старые времена, жил монах, который постоянно произносил проповеди. Это так надоело жителям, что они все, кто только мог, покинули родину и разбрелись по белу свету, а страна почти опустела. Слышал я об этом от старых людей и, признаться, не поверил, но теперь, когда развелось столько редакторов, которые у вас на глазах бросаются на мирных граждан, когда хозяева разоряются и закрывают мастерские, трактиры, лавки, пекарни, потому что их владельцев терзают редакторы, я уже не мог сомневаться, что та страна обезлюдела из-за надоедливого проповедника.

Люди со слабыми нервами сдавались сразу. Нападет на такого слабого человека редактор, за ним второй, третий, и, смотришь, человек начинает чахнуть.

— Что с тобой, братец? — спрашивают его.

— Так, ничего, — говорит он безнадежно и продолжает что-то шептать и обдумывать статью или рассказ для газеты. Встречают его знакомые, друзья, хотят развлечь.

— Брось ты, господь с тобой, эти безумства, смотри, высох как щепка!

А он только посмотрит на них печально, глубоко, со стоном вздохнет и снова что-то шепчет, обдумывая тему.

Так вот чахнет, чахнет человек и, вконец измученный, отдает богу благородную душу.

Мое бегство совершалось с большими предосторожностями. Только в глухом селе я рискнул остановиться, чтобы передохнуть, потому что вот уже трое суток спал в дороге. Но сначала послал кучера разведать хорошенько, не издается ли и тут какая-нибудь газета.

Он ушел. Я ждал его целый час. Нет как нет.

«Должно быть, эти наглецы и здесь его схватили! — мелькнула у меня в голове страшная догадка, и я совсем пал духом. — Спасенья нет!» — в отчаянии подумал я, видя, что должен покориться страшной судьбе.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Н. Лебедевой)