Сельские очерки (1/4)
Девятилетним ребенком, рассказывал мой приятель, я оставил родное село. До двадцати восьми лет мне довелось лишь трижды побывать на родине, погостить у родственников. Встречали меня искренне, сердечно, и я возвращался в Белград освеженный и словно обновленный, исполненный ничем не потревоженных, прекрасных воспоминаний и впечатлений счастливой поры детства. Как сладки и свежи эти воспоминания! С годами, становясь старше и постоянно вращаясь в столичном обществе, я начал обнаруживать, что все вокруг противоречит той жизни, которую ребенком я наблюдал в деревне. Встречаясь с подлыми, отвратительными людьми, наблюдая вокруг себя горе и социальное зло, видя, как обман, ненависть и подлость торжествуют над добром и добродетелью, задыхаясь в смраде прогнившей морали, я всегда невольно уносился мыслями к сельской жизни во времена моего детства. В моем представлении она рисовалась чистой, здоровой, идеальной. Это было единственное мое убежище, так как я верил, что село, — мое село да, разумеется, и всякое другое, — могло быть только таким, каким я видел его наивными глазами ребенка. Там нет ни тоски, ни горя, нет боли, злобы и несправедливости, одна только радость жизни. В тенистых лесах весело журчит в ручьях прозрачная, кристальная вода, воркуют голуби, им вторят голубки, щелкают соловьи и под аккомпанемент этого разноголосого хора звенят крестьянские косы. Легкий ветерок, напоенный ароматом полевых цветов,— их собирают девушки и дети, — колышет созревшие, золотые колосья. Широко разливаются веселые песни жнецов, в ловких и умелых руках поблескивают на солнце серпы, сверкают белоснежные платки девушек — раскрасневшихся, ясноглазых и таких высокогрудых, что пуговицы сами отскакивают от ярких корсажей. Улыбки, шутки, хохот, песни и любовь, согласие во всем: и природа и люди в непостижимой, идеальной гармонии счастья. Опускается вечер, розовеют горы, золотом отливают облака, лес словно загорается в лучах заходящего солнца, вечерний ветерок шелестит листвой и разносит запах липового цвета. Слышен веселый гул: пастухи гонят стадо, поднимая облака пыли, — блеют овцы, мычат коровы, и у каждой тяжелое вымя, полное молока для нас, детей. Лохматая кляча, на которой восседает пастух, тянется головой к придорожным кустам и так, взнузданная, щиплет кое-где бурьян. Пастух натягивает поводья, бьет ее в бока голыми пятками, и она лениво трусит вслед за стадом, размахивая головой, а изо рта торчат зеленые листочки. Как это все прекрасно! Вот растаяла вечерняя заря, все предметы окутал таинственный сумрак, проносятся летучие мыши, все яснее слышится воркованье голубей в перелеске. Небо усыпали звезды и мерцают ласково, весело. Месяц поднимается из-за темного, лесистого Рудника, заливая серебряным светом все, что в лучах заката казалось пурпурным и золотым. И катится, катится месяц по чистому небу, словно торопится на свидание с подружками-звездами, которые нетерпеливо, трепетно ждут его. Слышится хлопанье мельничных крыльев, на дороге поскрипывают телеги, нагруженные зерном. На шеях волов, в такт неторопливому их движению, мерно позвякивают медные колокольчики, заливаются свирели, и раздольная, могучая песня раздается в ночи:
Ой, темна ты, ночка, ночка без огней,
A на сердце горе ночи той темней…
А посиделки, а костры на пригорках, а звонкие песни за прялкой среди безмолвной, тихой августовской ночи! Как все это чудесно, как красиво — весна, и лето, и вечер, и утренняя заря! Вот и осень со своими дождями; пастухи греются возле очага в шалашах из веток. Пекутся, пощелкивая на огне, недозрелые кукурузные початки, и льются бесконечные рассказы о драконах, о Золушке и множестве других, а дождь шуршит в листве на крыше, капли пробираются внутрь и шипят, попадая на угли.
А как хороша зима; снег, иней, игры в снежки — все прекрасно! Потрескивает огонь в очаге, отражаясь в оконном стекле, словно там, во дворе, горит еще один костер; и чем ближе заря, тем чаще, хлопая крыльями, кричат петухи, тем бледнее и бледнее становится этот второй огонек, меркнет совсем, исчезает — вот уж нет его, и видно, как белеет снег на крышах сараев и амбаров. Как замечательно все это было — и природа и люди! Люди добрые, счастливые, они поют, веселятся, произносят здравицы на свадьбах и празднествах. Все умилительно красиво, всюду песни и радость. Нет ни горя, ни тяжких вздохов, нет неправды, обид и злобы. Как были добры учитель и староста, как был добр священник. Вот он медленно, с кротким видом идет из церкви с подоткнутой за пояс полой рясы. К нему подходят мужчины, женщины и девушки, старики и старухи, целуют руку. Подхожу и я, с удовольствием целую ему руку, и он целует меня в голову, ласково говоря: «Смотри-ка, и ты здесь!» Я счастлив. А какое счастье испытывал я в церкви! Священник поет, пахнет ладаном и елеем, я смотрю на иконы, люди набожно крестятся, на священнике сверкает риза, учитель поет на клиросе, как-то трогательно позвякивает кадило, развевая ароматный дым; перед алтарем панахии, залитые вином, куда вставлены горящие свечи; пахнет так приятно, так освежающе! О, как все это великолепно, как сладостно!
—
Таким представлялось мне село, мое село — да и всякое другое, — когда я думал о нем, потому что я мог судить только по впечатлениям наивного, безмятежного детства, и не мог посмотреть на все это иными глазами. Хотя многочисленные разочарования могли и должны были разубедить меня, я гнал от себя мысли об этом; я не хотел никому и ничему верить — не смел! Я упорно представлял себе село счастливым, довольным, каким представляют его многие наши писатели до седых волос.
—
В прошлом году я отправился в село, чтобы отдохнуть, освежиться и несколько развлечься, но разочаровался в нем уже с первого дня.
В четыре часа пополудни на ближайшей к нашему селу станции меня ждала повозка. Едва я сошел с поезда, меня охватило страстное желание скорее увидеть свою деревеньку, и, усевшись в повозку, я заторопил с отъездом.
Сосед наш по селу, дядюшка Петар, приехавший на подводе встретить меня, очень мне обрадовался. (С его детьми, своими сверстниками, я чаще всего играл в детстве.) Он попросил меня пересесть к нему на передок, чтоб удобней было разговаривать.
Я расспрашивал его обо всем, перечисляя всех, кого помнил, и все, что я услышал в ответ, было тяжело и неприятно.
— Как Милан, сын дяди Михайла?— спрашиваю. Некогда он был моим школьным товарищем, беспечным и озорным. Он лучше всех умел лазать по деревьям, разорять птичьи гнезда, и я любил его за ловкость и веселый нрав.
Дядюшка Петар помолчал немного, подумал и, не глядя на меня, медленно заговорил:
— Хх-э, как? Не шибко ладно. Хозяйство плохонькое, долги большие, — так вот и мучится, крутится, что поделаешь? Отец у него помер. Слышал?.. Прошлую зиму помер, ребятишки мелюзга, а они с женой что могут сделать? Не знают, за что прежде браться… Весной у него последних овец продали за налог, так теперь бог знает чем и кормиться станут с детьми. Мученье, сынок, трудно… Да ведь куда денешься, терпеть надо, пока терпенья хватает… Всем нехорошо.
— Но-о, малыш, обленился ты, — прикрикнул он на левого пристяжного и натянул вожжи.
— Кому больше, кому меньше, а всем трудно… Из кожи ведь не вылезешь. Знаешь, как в песне поется: «Тяжко пахать, тяжелее воевать, а всего тяжелее, братцы, гайдуками стать!..» — Дядюшка Петар глубоко вздохнул, в задумчивости печально покачивая головой.
Я ничего ему не ответил.
— А что, дорого небось проехать по этой проклятой железной дороге? — спросил он после короткого молчания.
— Дорого.
— Дорого, все дорого, а взять неоткуда. Нет у народа денег, а они нужны, — добывай, как знаешь, продавай, что хочешь… Нужны в сто концов. Ничего, видно, нам не поможет.
Тоска сдавила мне сердце. Я уже не решался ни о чем расспрашивать, но он сам принялся рассказывать о том о сем. И все горше горького, чернее черного.
Так разговаривая, прибыли мы часам к пяти в наше село. Близ дороги, у самой околицы, наша корчма, напротив — суд. Прямо у входа в него, в тени под дубом, растянувшись во весь рост, лежал на спине общинный пандур, оборванный и голопузый. Услышав скрип повозки, он приподнялся, тупо, бессмысленно поглядел на нас налитыми кровью глазами и повалился снова. Выпряженные волы стоят возле повозки, привязанные недоуздком к ярму, жуют молодые кукурузные листья и рубленую тыкву. К ним отовсюду сбежались куры с цыплятами и, то боязливо подкрадываясь, то дерзко налетая, выклевывают из тыквы семена; как только вол, жующий кукурузу, тряхнет головой, мелочь эта рассыпается во все стороны и тотчас же снова собирается, чтобы продолжать воровство. Возле дверей корчмы сидит хозяйка — смуглая, сутулая женщина, со впалой грудью. Глаза ее блестят, большой рот растянут в улыбке, и все широкое лицо выражает готовность позубоскалить. На ней белые чулки и кожаные туфли, на целую ладонь больше, чем нужно. У ног на земле сидит чумазый толстощекий малыш с огромным ломтем хлеба в руке. Со всех сторон на него налетают куры и норовят вырвать кусок. Вот одна подскочила и клюнула его в ручонку; ребенок заплакал и выронил хлеб, которым мгновенно завладела другая курица и пустилась наутек, а в погоню за ней устремилась вся куриная ватага. Возле корчмы — два стола, грубые, сколоченные из неотесанных дубовых досок, с такими же скамьями. За ближайшим сидят четверо или пятеро мужиков, в заплатанных холщовых рубахах, за другим поп и двое крестьян, одетых получше, пьют кофе.
Когда наша повозка остановилась, Радойка — так звали хозяйку корчмы — отложила вязанье и подошла к нам.
Я поздоровался с крестьянами — в ответ они приподнялись со своих мест и взялись за шапки, — а потом подошел к священнику. Узнал он меня не сразу, да и сам изменился сильно. Теперь ему было за пятьдесят, голова засеребрилась, лицо обрюзгло, а в памяти у меня он сохранился молодым, бодрым, с черными как уголь кудрями. Мы поздоровались и сели за их стол — я и дядюшка Петар. Священник подробно расспрашивал меня о моей жизни и белградских новостях, а я старался отвечать как можно короче; скучно мне стало от его расспросов. Да и устал я, разморился от жары. Крестьяне замолчали и, повернувшись, внимательно слушали наш разговор.
— Ну, так как же, Милун? — поговорив со мной, обратился священник к одному из крестьян, сидевших за соседним столом.
Милун задумался, потирая лоб, провел своей грубой, широкой ладонью по обветренному загорелому лицу и, задержав руку на подбородке, некоторое время сидел так, полуоткрыв рот, потупившись и притопывая ногой, потом поднял глаза на попа и проговорил робко, с застенчивой улыбкой, будто извиняясь за то, что не может согласиться с ним:
— Нельзя, ей-богу, нельзя, батюшка, а я бы всей душой! Теперь ведь, сам знаешь, подошли и полевые работы, время-то дорого.
— Ладно, ладно, сумею и я заупрямиться, когда ты ко мне придешь. Неужели мало тебе трех грошей в день, чтобы нагрузить и сгрузить кирпич да шагать рядом с возом? Хотя бы телега и волы твои были, а то ведь я их даю. А ты только погонщик.
— Мало, совсем мало, — сказал Милун, тряхнув головой, и пожал плечами, словно оправдываясь.
— А ведь брат твой так и не заплатил мне за отпевание тещи?
— Заплатит, батюшка!
— Заплатит!.. Весной сумел вот против меня показывать, когда я судился с Марком.
Милун молчал.
— Передай ему, пусть завтра же принесет деньги. Пускай Марко ему даст, раз он так хорошо его защищал. Ошибся Марко… У попа потяжелей мошна, и я его еще потаскаю по судам, сколько их есть на свете… Так ему и скажи… А ты, значит, не хочешь… Ладно, пожалеешь, придешь и ты к попу с поклоном… Видал, каковы они, — обратился ко мне священник, — не желает за три гроша ко мне в извоз идти, а не грех бы и даром поработать на своего батюшку. Что стоит один день потрудиться для своего отца духовного? Он и крестит, и венчает, и отпевает, и воду святит, без него и шагу не ступишь, а они вон так…
Я пожал плечами…
— Идемте ко мне да выпьем чего-нибудь, а потом и дальше двинетесь, вам ведь уж недалеко.
Я согласился.
Просторный двор возле попова дома огорожен высоким забором, обвитым виноградными лозами, кое-где свисающими наружу. Во дворе, перед домом, прекрасно разбитый, цветник, обнесенный выкрашенной в зеленый цвет оградой, и посреди него — беседка, вед увитая виноградом. В беседке стол, на нем чистая скатерть и ваза с цветами, вокруг стулья. Рядом колодец, крытый железом. По обеим сторонам цветника — фруктовый сад, в глубине которого хозяйственные постройки: амбары, житницы, сараи, погреба; за домом хлев, сушилка для фруктов и винокурня. Налево за воротами из главного двора обширный сливовый сад, а направо — загоны и свинарники с откормленными свиньями, загоны и стойла для скота. У попа три дома. В самом большом и красиво отделанном живет он сам, во втором, поменьше, — женатый сын с семейством, в бревенчатой избе размещается прислуга. Под обширным навесом легкая, изящная коляска, телега, двуколки, а по балкам развешены сбруя, уздечки, седла и прочие принадлежности.
Мы сели за стол. Поп сбросил шапку, обтер пот со лба и, облокотившись на стол, продолжал начатый по дороге разговор о порче крестьянских нравов. Вдруг загоревшийся взгляд его остановился на дереве с обломанной веточкой, он оборвал речь на полуслове и направился к нему.
— Ну что ты будешь делать! Я, кажется, убью кого-нибудь из-за этих прививок, ей-богу! Пуще глаза их берегу… Милутин, Милутин!
— Он пошел коней поить, — отозвался чей-то голос из второго дома.
Вышла попадья. Это была крупная, дородная женщина с крашеными полосами и широкими, в палец толщиной бровями, вернее, с полосками краски на том месте, где должны быть брони. Она поздоровалась и отошла в сторонку. Вслед за ней покаталась дочь, крепкая, здоровенная девица; поклонилась нам, опустив глаза, и сейчас же подались назад.
— Милева, — обратился поп к дочери, — иди-ка опусти парочку бутылок пива в колодец, чтоб охладилось, да той порой принеси нам сырку да каймаку на закуску… Не хотите ли цыпленка скушать, сейчас вам поджарят? — снова обратился он ко мне.
— Спасибо, достаточно сыру.
Мне приятно было посидеть туг после нестерпимой жары, я несколько поостыл, прохладный ветерок вернул мне силы. Девушка накрыла на стол, принесла закуску, и в это время к беседке подошли крестьянин с женой и сынишкой лет семи-восьми. Все по очереди приложились к руке священника и почтительно отступили. Крестьянин этот — бедняк Мият, смуглый и тощий, с изможденным загорелым лицом и потухшими глазами. Весь вид его свидетельствует о мучениях и горе, которыми полна его жизнь. Сквозь дыру на рубашке торчит голое, смуглое плечо, штанина порвана на колене, опанки рваные, носки в соломе. На потное лицо налипла пыль, и возле ушей подтеки грязи. В черных полосах, клочьями выбивающихся из-под дырявой, почерневшей от дождей соломенной шляпы, полно пыли и мякины, как и в бровях и усах. Рубаха, грязная, взмокшая от пога, прилипла к телу. Женщина тоже тощая, слабая, с жилистыми руками; ее худые ноги босы. Она тоже грязная и потная. За спиной у нее сумка с какими-то посудинами. У обоих в руках серпы, по и так видно, что идут они с жатвы. У ребенка вздутый живот, он босиком, в рваной рубашонке. Лицо желтое, нездоровое, глаза лихорадочно блестят, губы обметало, а на тонкой шейке налились голубые жилки, Он тяжело дышит, широко открыв рот, шмыгает носом, стонет и морщится, держась за материнскую юбку. А мать гладит его грязной, влажной рукой по пыльным, слипшимся волосам.
— Что хорошего, Мият? — спрашивает поп.
— Ничего хорошего, батюшка, плохо.
— Ребеночку нашему плохо, батюшка, — говорит женщина.
Мальчик захныкал громче и крепче прижался к матери.
— Немного у нас оставалось доделать, так сначала кончили, да и зашли к тебе, чтобы прочитал молитву над мальчонкой.
— Какую прочитать, большую или малую?
Муж и жена переглянулись, как бы советуясь друг с другом.
— Да какую ни есть, лишь бы помогло, болышую-то лучше, — говорит Мият.
— Большая дороже.
Мият понурился, изможденное лицо его стало еще печальнее. Женщина взглянула на ребенка, крепко прижала его к себе и обратила на попа жалобный, молящий взгляд, полный боли и отчаяния. Мият поднял голову, засунул руку за пазуху и, вытащив грязный платок, начал развязывать его, помогая зубами.
— Сколько у тебя денег? — спросил поп.
Мият развязал платок, вынул единственную монету в полдинара, сунул платок обратно за пазуху и посмотрел на жену. В их тяжелых взглядах можно было прочесть, что им приходится отдать весь свой заработок для спасения ребенка.
— Вот это, — сказал Мият и с опаской посмотрел на попа, будто умоляя не требовать больше, потом перевел взгляд на больного сына, снова переглянулся с женой, и оба они опустили глаза.
— Э, маловато этого. Да ты еще с зимы должен мне за водицу два гроша.
— Нету, батюшка, отдам, как только вот подзаработаю нынче летом.
— Все вы так, а мне ведь тоже деньги с неба не падают. Как жить, если никто не платит?
Мият смотрел в землю.
— Приходи-ка ты завтра с женой ко мне — отработай, да и малец, после того как полегчает ему, может собирать сливу. Так ту и за зиму со мной рассчитаешсья и за молитву, что над парнишкой прочитаю. Десять грошей возьму с тебя за молитву по твоей бедности, а с других по три динара беру, да за старое ты два гроша должен… За все сразу и отработаешь.
— Завтра я договорился у Милоя работать за деньги. Слава моя скоро, так надо худо-бедно людей угостить во славу божию.
— Отработай в другой раз.
Мият молчит долго, глядя то прямо перед собой, то на мальчика, и, наконец, тихо, глухо, словно стыдясь, произносит:
— Много ведь, батюшка, двоим-то работать, да еще с ребенком.
— Для тебя много! Вот ведь какие люди! Не хочешь порадеть для родного сына. Истинный христианин помогает и ближнему своему, а ты для дитятка своего дорогого не постараешься. Я за своего ребенка жизнь бы отдал, не то что день поработать. Что дороже всего, как не собственное дитя?
Мият потянул жену в сторону. Они пошептались о чем-то, потом взгляды их снова обратились к больному ребенку, который стонал и всхлипывал в жару, а голубые жилки напряженно бились на его темнокоричневой шейке.
— Ну, хорошо, — сказал Мият, — если уж так говоришь, давай прочитай над ним. Что поделаешь? Надо помочь дитенку, тут уж не до еды и не до праздников.
— Сведите мальчика вон туда в комнату. Извините меня, я на минутку, — прибавил поп, обратившись ко мне.
Они ушли в дом.
Вскоре оттуда послышалось гнусавое, непонятное и торопливое чтение, при котором едва произносится каждое двадцатое слово. Минут через пять они уже вернулись.
Мият, его жена и мальчик поцеловали священнику руку и ушли.
Через полчаса и я, распрощавшись с попом, отправился дальше на своей повозке со щемящей тоской в душе, исполненный новых грустных впечатлений.
(Далее)
Упущенное счастье (2/2)
…Итак, желание Томы осуществилось. Много бедняцких семей работают на его полях; много людей живет в его домах. Есть у него и своя паровая мельница, а денег столько, сколько нет ни у кого в округе. Словом, у него есть все, и все это он нажил бережливостью и неустанным трудом. Живет он в одном из лучших своих домов на верхнем этаже. С балкона открывается прекрасный вид на реку и окрестные холмы. Газду Тому часто видят на балконе, но никто и никогда не видел, чтобы он любовался окрестностями. Обычно он сидит задумавшись, перебирает янтарные четки и смотрит прямо перед собой. Кто знает, какие планы роятся в его голове?
Владения свои он объезжает на добром коне, хорошо одевается, носит золотые часы и кольца на пальцах. У него имеется все, что доступно богатым людям, и тем не менее он не выглядит счастливым. Улыбается он редко, а если и появляется иногда улыбка на его лице, то выражает она скорее недовольство, чем радость…
Дом его обставлен не роскошно, но красиво. В нашем городе его уважают или делают вид, что уважают; всюду оказывают ему почести, как богатому человеку. Два или три года он был даже кметом. В кафану он ходит редко, зато в церковь каждое воскресенье и праздник.
Последнее время он что-то стал прихварывать, и врачи советуют ему чаще бывать за городом и вообще больше пользоваться свежим воздухом.
Однажды, совершая свою обычную прогулку. Тома вышел за черту города. Он шел по тропинке, вьющейся по берегу реки. Солнце клонилось к западу. Тишину нарушали только журчанье реки да шорох созревшей кукурузы. Погруженный в раздумье, Тома медленно брел по тропинке, глядя себе под ноги. Вдруг печальные звуки церковных колоколов всколыхнули воздух.
— Кто-то умер! — процедил Тома сквозь зубы, и его охватило странное чувство. «Смерть страшна!» — казалось, шептали кукурузные листья, и река своим журчаньем напоминала о том же. Чтобы избавиться от этого, Тома стал размышлять над тем, что кукуруза в прошлом году ценилась очень высоко, так как ее было мало. Тут он вспомнил одного крестьянина, который привез ему две повозки кукурузы за давний долг, выплаченный уже в десятикратном размере. Вспомнился ему и черный вол со сломанным рогом и рассказы крестьянина о том, что этот вол у него злой, а серый — добрый, но что серый не может сдерживать повозку, когда она катится под гору. Все это мгновенно промелькнуло в его голове, и он успел только подумать: «Черный вол со сломанным рогом околел, должно быть!»
Колокола продолжали гудеть, и Томе казалось, что они ясно выговаривают: «Смерть страшна, смерть страшна!..» Он почувствовал слабость и повернул обратно. Колокола все еще звонили, кукуруза шуршала листьями, река с журчаньем несла свои воды.
«По мне никто не заплачет!» — подумал Тома, и тело его пронизала ледяная дрожь. Он вспомнил родителей и брата, скончавшегося три года тому назад, и сердце его заныло в тоске.
Проходя мимо большого дома, он подумал с грустью: «И на этом я заработал много денег!» Сколько пришлось хлопотать, мучиться, бегать то к одному, то к другому, пока, наконец, удалось получить подряд на строительство. Сейчас все это показалось ему смешным…
«Всегда один и умру в одиночестве», — думал Тома в тот вечер, лежа в своей постели и страдая от бессонницы. Свеча уже догорала в подсвечнике, а он все еще не мог уснуть. Устав от тяжких дум, он смотрел на колеблющееся пламя свечи, слушал ее легкое потрескивание. Пламя то разгоралось, то приседало, и едва виднелся его голубоватый свет. Вспыхнет огонек, взовьется над фитильком и снова потускнеет, станет голубоватым и каким-то грустным. Вот опять раздалось слабое потрескивание, пламя ярко вспыхнуло и растаяло6 в воздухе, лишь тонкая дрожащая струйка дыма медленно поднималась вверх, ясно видимая в свете луны, проникавшем в комнату через окно. Все эти мелочи странно действовали на Тому, голова его пошла кругом от наплыва грустных мыслей.
Тома спал очень мало. Заснул он почти перед рассветом, а уже ранним утром был на ногах.
Вставало солнце. Кого не очаровывал восход солнца? Человек как бы преображается в это время, забывает обо всем низменном, земном, словно не смея и думать об этом. Душой овладевают возвышенные чувства, желание подняться высоко в небо, слиться с чудесной природой и под щебетанье птиц и тихий шелест листвы раствориться в свежем дыхании утра, напоенного ароматом липы и полевых цветов. Днем, когда человека одолевают тысячи мелких забот обыденной жизни, в которой каждый должен что-то делать и думать о будничном, поэтические струны души умолкают.
В то утро и у Томы было необычное настроение, но причиной этому был не восход солнца. Тома не позвал слуг, чтобы сделать распоряжения, не пошел в обход по двору, чтобы проследить, все ли в порядке…
В том же доме в нижнем этаже снимал квартиру уездный писарь, а в отдельном флигеле жил бедный молодой скорняк с женой и малыми детьми. Тома увидел, как дверь флигеля отворилась и скорняк вышел, насвистывая песенку. Послышались детские голоса. Двухлетняя дочка скорняка переползла через порог, медленно поднялась на ноги и, лепеча своим милым голоском что-то непонятное, пошла к отцу, боязливо и неуверенно ступая. Ее пушистые белокурые волосики засветились на солнце, и она стала похожа на ангелочка.
— Иди ко мне, моя Зоренька, — звал ее отец, расставив руки. Девочка подошла. Отец подхватил ее и поцеловал в лоб. По двору пробежала кошка, и девочка радостно защебетала, показывая на нее ручонками. Отец опустил девочку на землю и, растопырив ручонки, она отправилась ловить кошку. Вышла мать, и оба они, счастливые и радостные, стали следить за ребенком.
— Ах ты моя милая! — сказала мать и взяла ее на руки, когда девочка расплакалась из-за убежавшей кошки.
«Денег нет за квартиру во-время заплатить, а счастливы! А у меня вот никого нет!» — подумал Тома, и на сердце ему лег тяжелый камень…
Тут он почувствовал боль под левой лопаткой, боль, которая давно уже мучила его, и стал крутить плечом, стараясь избавиться от нее.
Солнце уже высоко поднялось в голубом небе. Река течет по зеленой долине, извиваясь и сверкая солнечными бликами. Тома оглядывает двор… Слабый ветерок шевелит ветки акаций и шелестит листьями. При легком порыве ветра увядшие листья, качаясь в воздухе, падают на землю. Две-три курицы скорняка копошатся в пыли; маленький Перица бьет палкой по забору, отделяющему огород. Скорняк достает воду; размеренно скрипит колесо на колодце. У ног его плачет ребенок и протягивает ручонки, пытаясь ухватиться за колесо.
Томой овладело какое-то смутное чувство. Он загляделся на красную нитку, привязанную к желобу и трепетавшую на ветру. Потом долго глядел на кур, на опавшие листья акации, несколько раз взгляд его останавливался на перевернутом голубом блюде возле кухни. Все видел он, все замечал, но мысли его блуждали в далеком прошлом…
Он вспомнил, как его ласкала мать, когда он пожаловался однажды, что у него болит голова. «Мама поцелует тебя, и все пройдет!» — сказала она тогда и поцеловала его. Ему стало еще тяжелее от этого воспоминания. Сейчас он был один в целом свете, и некому было пожалеть его. Может быть, все свое богатство отдал бы Тома за поцелуй матери!.. Как бы оно было, если бы он во-время женился и имел теперь своих детей?.. Эти мысли завели его далеко…
— Смотри не упади, — сказал скорняк одному из своих старших мальчиков, взбиравшемуся на дерево.
Тома посмотрел на ребенка и позавидовал ему.
У ребенка есть отец, у отца есть ребенок, а у него нет никого. Вспомнилась ему Елка и другие девушки, на которых ему предлагали жениться…
Зашелестели акации, и снова на землю полетели сухие листья. «Все уже миновало, поздно думать об этом!» — невольно пришло ему в голову. И помимо его воли какая-то странная злоба овладела им. Он стал всему завидовать, все ненавидеть. Возненавидел он и скорняка, сам не зная за что.
Боль под лопаткой все усиливалась, а тоска, злоба и зависть все сильнее стискивали сердце.
Маленький Перица продолжал бить палкой по забору. Это разозлило Тому, и он сердито пробормотал сквозь зубы:
— Дети безобразничают, шумят, все портят; за квартиру не платят, а я все еще терплю эту семейку! — Сейчас он сердился даже на самого себя.
Тома медленно встал, взял четки и палку, спустился вниз и прошелся несколько раз по двору, как всегда, с опущенной головой, задумчивый, мрачный. Потом он подошел к скорняку, который дважды почтительно поклонился ему, и объявил, что хочет поговорить с ним.
— Вы очень долго ждали… — с тоской и страхом в голосе начал скорняк. — Понимаете… Я жду покупателей, у меня есть товар… Расходы у меня большие, сами понимаете… дети!..
Слово «дети» резануло слух Томы. Он почувствовал зависть. Лицо его покраснело, глаза засверкали. Боль под лопаткой снова дала о себе знать. Он хотел что-то сказать, но не смог.
— Я бедный человек, — продолжал скорняк, — куда мне деваться с детьми?
— Не могу, не могу я больше ждать! Сегодня же заплатите мне, — уставясь в землю, глухо сказал Тома.
— Грешно вам, хозяин… — начала было жена скорняка, но подступившие к горлу рыдания не дали ей договорить.
Тома задрожал, губы у него посинели и задергались, глаза дико засверкали, и он закричал как безумный:
— Я не позволю губить мое добро! Все это я своим потом и кровью заработал.
Он сразу почувствовал себя очень усталым и расстроенным и, чтобы немного развеяться, пошел к своей мельнице.
— Хозяин идет! Хозяин идет! — шептали друг другу бедняки.
— Эх, и счастливый же он! — сказал кто-то из них, видя дорогие кольца у него на пальцах и золотые часы на длинной и толстой цепи. — Мне бы такое богатство, вот было бы счастье!
А Тома все шел и шел, погруженный в мрачное раздумье, вспоминая, может быть, своих бедных родителей. Он глядел на бедняков, одетых в рванье, и завидовал их беззаботным лицам, их смеху и шуткам, с которыми они выполняли самую тяжелую работу.
—
Скорняк больше не живет в доме Томы. Вещи его проданы в счет квартирной платы. И кто знает, где он сам?!
Во флигеле поселилась бедная вдова с сыном и двумя дочерьми. Сын учится в гимназии, и поэтому все они переехали в город.
Наступил вечер… На скамейке перед домом сидят обнявшись сестры и тихо поют:
Ночью немою сквозь ветви густые…
Брат аккомпанирует им на флейте. Одна из сестер сфальшивила в строфе: «Слышится звезд трепетанье…» Все звонко рассмеялись, а потом снова запели.
Улица тиха и пустынна. Расхаживает лишь ночной сторож, гулко раздаются его тяжелые шаги. Штык на винтовке блестит в бледном свете погнутого фонаря, вокруг которого вьются рои ночных бабочек… На опущенных занавесках в освещенных окнах соседних квартир то появляются, то исчезают неясные тени. То рука промелькнет, то голова… Некоторые окна открыты, и свет падает на улицу. Распахнулись двери в квартире Перы — кожевника, и он в кальсонах и рубашке вышел во двор. На ногах у него какие-то неуклюжие шлепанцы, стук которых доносится даже до Томы. Пера принялся гонять кошек, собравшихся на крыше. Открылись двери соседней квартиры, и вышел сосед Перы. Разговорились о том, что кошки надоедливы и не дают человеку спокойно спать. Вышли их жены, дети, поднялся шум.
Потом все утихло… И вдруг тишину нарушила песня веселых юношей:
В темном переулке дымная корчма…
Песня замерла вдалеке… Звезды дрожат в глубоком синем небе. Из-за темной горы показался месяц. Казалось, все дышит счастьем и довольством.
Хлопнула калитка во дворе у Томы, и послышались шаги его слуги. «Несет ужин», — подумал Тома.
— Пошли ужинать, — позвали сестры брата. Все вприпрыжку побежали в дом.
Закрылись двери их квартиры. В окне кухни видны были их мелькающие тени. Слышался веселый шум.
Трудно сказать, о чем думал Тома. Он глубоко вздохнул и ушел в свою комнату, где его ждал ужин. Кто знает, ужинал ли он?..
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Д. Жукова)
Упущенное счастье (1/2)
Лет сорок тому назад, перед самым Юрьевым днем, родители Томы (тогда ему было десять лет), бедняки, жившие в одном из пригородных сел, провожали сына в город, чтобы отдать в учение.
Накануне вечером мать Томы заботливо и с любовью уложила в мешок его вещи, изготовленные собственноручно или купленные на деньги, добытые тяжелым трудом «исполу». Тут были две рубашки, носки с узорами, новый пояс и теплое одеяло. Положила она еще одно яблоко, в которое воткнула монетку «на счастье» да несколько вареных яиц (может быть, все, что нашлось у нее в доме).
К ужину она раздобыла немного сыра, кроме хлеба и лука — обычной пищи семьи.
И отец и мать почти не прикасались к сыру — им хотелось, чтобы Томе осталось побольше, но и ему было не до еды.
— Гляди, куда Сима забросил ружье, что ты для него смастерил! — сказал отец и поднял с пола палку, обструганную наподобие ружья.
Тома поглядел на братишку, который уже спал, и ему почему-то стало грустно. Симе не было и трех лет.
— Кушай на здоровье, не плачь, — стала утешать Тому мать, заметив слезы у него на глазах, но и сама тайком вытерла глаза.
Тома лег рядом с братишкой, обнял его, но горестные размышления долго отгоняли от него сон. Наконец он заснул, весь облитый слезами.
В очаге посреди маленькой хижины тлеет огонь, и слабый свет его озаряет озабоченные лица родителей Томы. Они сидят на деревянных чурбанах и потихоньку разговаривают, время от времени поглядывая на детей, спящих в обнимку в углу. Уговорившись, что Тому проводит в город отец, они тоже легли.
Ветер на дворе беснуется; кажется, вот-вот перевернет домишко. Все спят, бодрствует только мать. Склонившись над Томой, она гладит его по лицу, целует и орошает теплыми материнскими слезами. Она боится за свое дитя, ей жаль расстаться с ним, и все же она довольна — она надеется, что сын ее будет счастлив… Приятны такие заботы, а такая грусть проникнута надеждой на счастье!..
Солнце пригрело. Тома, готовый в дорогу, стоит перед домом с торбой за плечами. Мать дает ему советы и, плача, поправляет на нем рубашку, а отец строгает неподалеку палку, на которой собирается нести вещи Томы. Маленький Сима сидит на пороге с куском хлеба в руке. Он отбивается от кур, которые набежали со всех сторон и норовят вырвать у него хлеб. Вот одна клюнула ребенка в ручку, он заплакал и выпустил кусок. Тут же его подхватила другая курица и бросилась бежать прочь…
Тома с отцом отправились в путь. Несколько раз оборачивался Тома и глядел на Симу заплаканными глазами. Мать тоже плакала и смотрела им вслед, пока они не скрылись из вида.
— Что делаешь, кума? — спросила ее соседка.
— Вот, проводила Тому в город на ученье… — ответила она, вытирая слезы, и вдруг почувствовала прилив счастья. Какие прекрасные картины будущего рисовало ее воображение?
В городе отец сразу же отвел Тому в лавку газды Славки, самого крупного в то время торговца в нашем городе. Они условились, что Тома три года проработает учеником, а потом его произведут в приказчики.
Сначала хозяин и отец по очереди наставляли Тому на ум. Потом отец отвел сына в сторонку и стал вполголоса наказывать ему не скучать по дому и хорошенько следить за своими вещами, чтобы другие ученики не растаскали их, терпеливо переносить все трудности, если он хочет быть счастливым. Потом дал Томе поцеловать руку, простился с хозяином и, понурив голову, в раздумье, медленно побрел по улице.
Тома долго глядел ему вслед, заливаясь слезами.
—
Так газда Тома пришел в наш город и остался учеником у газды Славки. Нетрудно представить, как сладко жилось ему на новом месте, если в первый же день его изругали и высмеяли, можно сказать, ни за что ни про что… Ему растолковали, где находится колодец, и, сунув в руки кувшин, велели принести воды. По дороге Тома часто останавливался. Все привлекало его внимание: вывеска на кафане, пекарь, вынимающий хлебы, дети, запускающие змеев. Он невольно задерживался всюду и не заметил, как пробежало время. Хозяин обругал его за опоздание и оттаскал за волосы; потом принялись издеваться над ним приказчики. В первую ночь Тома долго не мог заснуть. Он плакал, вспоминая родной дом, братишку и родителей, горевал о том, что приказчики отняли у него курицу, которую дала ему бедная мать. Утром он проспал, так как поздно заснул да и устал с дороги. Один из старших приказчиков за уши вытащил его из постели, а хозяйка всячески изругала, когда он пришел к ней узнать, что ему делать.
Если таково было начало, то легко понять, сколько ему пришлось вынести за три года. Впрочем, он довольно скоро свыкся с новыми условиями и пришел к заключению, что все так и должно быть. Он держался стойко, утешаясь мыслью, что в один прекрасный день сделается приказчиком и сам будет приказывать другим. Он дождался этого дня и остался служить у старого хозяина, который привязался к нему и называл своей «правой рукой». Он умел поторговаться, знал где уступить, а где содрать втридорога, да еще и обмерить при этом. Газда Славко не мог нахвалиться им и уверял, что из него выйдет настоящий торговец, разбогатеющий со временем. Родители часто навещали Тому. И он, пока был учеником, охотно бывал дома и всегда приносил братишке леденцы, матери лепешку, отцу табак, но потом стал все реже и реже ходить домой, все больше охладевая к своим родным. Он целиком ушел в свое занятие, интересовался только им, увлеченный жаждой богатства, в котором видел счастье.
Пять лет проработал Тома у газды Славки и скопил восемьдесят дукатов. Однажды он заявил хозяину что намерен уйти от него и открыть свое дело. Не желая расставаться с Томой, хозяин предложил ему открыть еще одну лавку на паях. Тома согласился.
В новой лавке Тома работал на себя и на Славку. С каждым днем росло его желание разбогатеть. Он буквально отрывал кусок от своего рта и не брезговал ничем, лишь бы заполучить как можно больше денег.
В этой лавке Тома проработал несколько лет. Торговля шла бойко. Отец Томы умер. За это время он не встречался с матерью и братом, не желая помогать им ни в чем. Кто знает, сам ли он виноват в этом, или виной тому условия и обстоятельства, которые оказали на него влияние? Тома жил крайне скудно, но он привык к такой жизни. Занимал он маленькую темную комнатушку при лавке. Кроватью ему служили разнокалиберные доски, положенные на два больших сундука, в которых хранился товар. На досках соломенная подстилка, едва прикрытая дерюжкой, подушка в ситцевой наволочке, первоначальный цвет которой трудно было установить, и шерстяное одеяло — вот постель, на которой он спал. В комнате был еще один сундук, служивший ему столом. На нем объедки, крошки и сальная свечка в треснутом стакане, наполненном песком. В другом углу брошено какое-то тряпье, на котором спит ученик. На закопченной стене, издырявленной гвоздями, зеркальце в желтой рамке и несколько картинок с конфетных коробок. Грязный пол залит водой, керосином и растительным маслом; по углам пыль и паутина; сквозь окна едва пробивается свет, а на сундуке, что служит столом, остатки еды, грязные тарелки и куски черствого хлеба, словно их нарочно оставили мышам, которые все время шмыгают здесь.
Целыми днями Тома сидит в лавке или прохаживается перед ней и, углубленный в мысли о «своем деле», потирает руки. По воскресеньям он обедает у газды Славки и подолгу беседует с ним обо всем, а газда Славко заводит иногда речь о том, что пора, мол, Томе жениться. Жена Славки добавляет по обыкновению: «Хорошо будет той, которая выйдет за Тому!»
— Была я на днях у своей приятельницы Еки, — говорит она, — и зашел у нас разговор о Томе. Люблю, говорю, я его как сына, ведь он у нас вырос! Для меня нет разницы между ним и нашей Елкой.
Тома смущенно улыбается и трет рукой лоб. Может быть, он припоминает, как носил на руках маленькую Елку и как эта же самая хозяйка ругала его и угощала подзатыльниками всякий раз, когда девочка плакала.
А теперь Елке было уже семнадцать лет. Она тоже сидела за столом. Когда о ней заговорили, она вспыхнула слегка и стала кидать кости собаке, которая вертелась тут же и следила за каждым движением обедавших…
К тому времени Тому уже звали газдой Томой, и все считали его ловким человеком, умеющим зашибать деньгу. Газде Славке хотелось женить его на Елке, и не раз засылал он к Томе людей позондировать почву на счет этого. В разговоре те роняли как бы невзначай: «Хорошо, если бы девушка согласилась и Славко отдал ее за вас».
Но люди есть люди. Нашлись и такие, которые стали портить все дело, — кто со зла, кто из расчета. Тому убеждали, что он сделает большую глупость, женившись на Елке, и что он вообще допускает ошибку, работая со Славкой на паях. «Что это ты, брат, о другом радеешь, другому все в дом тащишь, пора тебе и своим домком обзавестись». О таких вещах Тома всегда разговаривал с глазу на глаз. Даже ученика выгонял из комнаты.
Одно время мысль о женитьбе и разные другие размышления совсем им завладели. Он ломал над этим голову денно и нощно, не зная, чью сторону принять, на что решиться.
Как-то вечером Тома сидел на кровати, пересчитывал деньги и прикидывал, сколько нужно заплатить за взятый товар и сколько еще останется на покупку нового. Он глубоко задумался. Деньги лежали перед ним кучкой, а он перебирал какие-то бумаги. Глаза его странно блестели. Лицо то хмурилось, то прояснялось, и он встряхивал головой. В стакане слабо потрескивала сальная свеча, за сундуком скреблись и пищали мыши, а взлохмаченный, заспанный ученик стоял перед ним с шапкой в руках, как учил его Тома держаться в присутствии старших. Последние дни Тому особенно одолевали всякие мысли. То он решал жениться, то думал о том, что «все будет его», и не только половины, а и долга он никому не отдаст. Перед ним лежало много денег — золота и серебра… Взгляд Томы упал на деньги, и лицо его раскраснелось, брови поднялись, а глаза заблестели. Мысли его переплетались, вытесняли одна другую, множество подробностей припоминалось ему из его недавнего и далекого прошлого. Вспомнил, как избил его Славко за то, что он, будучи еще учеником, напомнил крестьянину, приносившему на пробу вино, что тот забыл флягу. Мысли Томы то возвращались к прошлому, то рисовали картины будущего. Иногда они так перепутывались, что в них нельзя было разобраться. Мало-помалу светлое будущее вытеснило все остальное, и лицо Томы расплылось в довольной улыбке. Но в следующий момент он опять нахмурился, и мысли снова спутались.
…Пот выступил у него на лбу, он почувствовал усталость и вытер лоб рукой. Ученик, о котором он совсем забыл, пошевелился. Тома испуганно вдрогнул и в страхе посмотрел в ту сторону, откуда послышался шорох.
— Вон отсюда, вон! — закричал Тома, весь багровея, вне себя от злости. — Что глаза вылупил, дурак?
Ученик выбежал. Тома остался один, но долго еще оглядывался и осматривал углы, словно опасаясь чего-то.
Всю ночь он не сомкнул глаз.
—
А через несколько дней по городу разнесся слух, что лавка Томы и Славко взломана и ограблена. Об этом толковали по-разному: некоторые жалели Тому, другие твердили, что это «его рук дело». Тому привлекли к судебной ответственности. Славко требовал, чтобы его заключили в тюрьму, но вина Томы не была доказана.
Разговоры о женитьбе прекратились. Прошло немного времени, и Тома начал скупать по селам ракию и перепродавал ее в Б. Он работал день и ночь, не зная усталости. Стал ростовщиком. Даст, скажем, десять дукатов, а долговое обязательство напишет на двадцать и большей частью из расчета двадцать четыре процента годовых. Многие жаловались, что он брал у них новые расписки, а старых не возвращал.
Мать Томы умерла, брат его женился и жил в хижине своих родителей. Все его имущество составляли участок возле дома да поле стоимостью около сорока дукатов.
Неожиданно Тома навестил брата, тот встретил его с радостью. Как и раньше когда-то, сидели они у горящего очага, и ветер был такой же, как в тот вечер, когда Тому провожали в дорогу и он спал в обнимку с братом, а мать роняла слезы, склонившись над ним.
В разговоре Тома сказал брату, что хочет получить свою долю оставшегося от отца имущества.
Сима помнил, как плакала от радости их старая мать, когда до нее дошли вести, что Тома стал торговцем и что предприятие его процветает. Сима тоже прослезился, узнав, что брат его счастлив и сможет теперь помогать матери, а может быть даже и ему. Сейчас сердце его сжалось от боли, и в глазах застыли слезы. Он не знал, что сказать, а если бы и знал, все равно промолчал бы, боясь, что голос выдаст его. Жена его, услышав о дележе, замерла и едва не выронила из рук яблоко, которое тщательно вытирала, собираясь угостить деверя, чтобы хоть этим выразить ему свое уважение. Ведь ни вина, ни ракии в их доме не было.
Тома отобрал свою половину поля и продал ее — ему нужны были деньги, чтобы округлить крупную сумму. Желание это пересилило любовь к брату.
Неоднократно Томе представлялась возможность обзавестись семьей, но он так и не женился, все откладывая это до лучших времен или ожидая, что подвернется невеста с большим приданым.
Одна цель была у него — разбогатеть, скопить как можно больше денег и таким путем добиться счастья. Он любил повторять:
— Есть у тебя золото — есть все, нет золота — нет ничего!
Он рыскал по селам и собирал долги. Собирал по нескольку раз, если удавалось, и не испытывал при этом ни малейшей жалости к своим несчастным должникам…
Много ночей провел он без сна, обдумывая, как выколотить побольше денег; много дней провел в тяжелом труде. Он экономил и мучился, но за все муки вознаграждал себя тем, что каждый вечер, запершись в комнате, считал деньги, откладывая золото в одну кучку, а серебро в другую, и с удовольствием отмечал, что его богатство растет с каждым днем.
Так газда Тома стал богатым.
(Далее)
Отмена страстей
Мы, сербы, хвала милостивому богу, сделали все, что положено, и теперь можем на досуге зевать, сколько душе угодно, дремать, нежиться и почивать, а когда нам и это надоест, можем, потехи ради, полюбопытствовать, что в других, не таких счастливых странах делается. Говорят — упаси нас, господи, от такой напасти! — будто есть страны, где люди все дерутся да ссорятся из-за каких-то там прав, свободы какой-то и личной безопасности. Мороз по коже подирает, как подумаешь о несчастных, которые у себя дома никак не разберутся, тогда как мы до того дошли, что наводим порядки даже в Китае и Японии. С каждым днем уносимся все дальше от своей страны, еще немного, и наши журналисты начнут присылать корреспонденции с Марса, Меркурия или, на худой конец, с Луны.
—
И я сын этого счастливого народа и вот хочу, дабы не отстать от моды, рассказать вам об одной далекой, очень далекой неевропейской стране и о том, что происходило в ней очень, очень давно.
Неизвестно в точности, где находилась эта страна, как назывался народ, ее населявший, но во всяком случае было это не в Европе, а народ мог называться любым именем, только не сербами. На этом сходятся все старые историки, хотя новые, возможно, попытаются утверждать противное. Впрочем, сие не входит в нашу задачу, и я не касаюсь этого вопроса, хотя и грешу таким образом против обычая говорить о том, чего не разумеешь, и делать то, к чему непригоден.
Достоверно известно, что народ этот, испорченный и безнравственный, был исполнен пороков и пагубных страстей; вот я и решил позабавить вас рассказом об этом.
Разумеется, дорогие читатели, вы не можете безоговорочно поверить, что когда-либо могли существовать столь испорченные люди, но знайте — все это я рассказываю по старинным записям, хранящимся у меня.
Вот в точном переводе несколько донесений разным министрам:
«Земледелец Н. Н. из Кара зашел сегодня после пахоты в корчму, где пил кофе и с упоением читал газеты, в которых делаются выпады против нынешних министров…»
«Учитель Т. из Борка по окончании школьных занятий собирает вокруг себя крестьян и подговаривает их основать хоровую дружину. Кроме того, этот учитель играет с подмастерьями в клисс[1], а с учениками — в пуговки и поэтому чрезвычайно вреден и опасен. Некоторым крестьянам он читал книги и предлагал покупать их. Это зло нельзя терпеть. Он развращает всю округу и клевещет на честных граждан, уверяя, будто они хотят свободы, а на самом деле он сам беспрестанно твердит, что свобода слаще всего на свете. Заядлый курильщик и, когда курит, плюется».
«Священник Дж. из Cора, совершив службу в храме, отправился на митинг в соседний город».
Сами видите, какого только сраму не бывало на свете!
Слушайте дальше:
«Судья С. голосовал сегодня за общинное правление. Этот обнаглевший судья выписывает оппозиционную газету и с наслаждением ее читает. Он осмелился отстаивать в суде правоту крестьянина, обвиненного в оскорблении и сопротивлении властям за то, что он при свидетелях заявил о своем нежелании покупать хоть что-нибудь в лавке кмета Габора. Кроме того, этот же судья выглядит задумчивым, а это ясно доказывает, что он насквозь порочен и наверняка замышляет крупный заговор против теперешнего режима. Нужно привлечь его к суду за оскорбление государя, ибо он безусловно не может быть сторонником династии, раз пьет кофе в кафане[2] Мора, дед которого был добрым знакомым побратима Леона, поднявшего в Ямбе мятеж против приближенных деда ныне правящего государя!»
Были и еще менее достойные люди в этой несчастной стране. Познакомьтесь хотя бы с этим донесением:
«Адвокат из Тула защищал одного бедняка, отца которого убили в прошлом году. Адвокат этот страстный охотник и любитель пива и, что еще хуже, основал какое-то общество помощи бедным нашей округи. Этот дерзкий выродок утверждает, что шпионы — самые последние люди!»
«Учитель Т. бегал сегодня по городу с уличными мальчишками и крал у зеленщиков груши, а вечером стрелял из рогатки в голубей и разбил окно в казенном здании. Это бы еще куда ни шло, но он посещает митинги, голосует на выборах, беседует с гражданами, читает газеты, говорит о государственном займе и чего только еще не учиняет во вред преподаванию!»
«Крестьяне из Вара начали строить новую школу, и, вполне возможно, этим пороком заразится вся округа. Нужно срочно пресечь сие гнусное направление, вредное для государства!»
«Ремесленники в Варе основали читальню и каждый вечер собираются там. Эта страсть пустила глубокие корни, особенно среди молодежи, а люди постарше мечтают основать, кроме читальни, пенсионный фонд. Нельзя терпеть этого в нашем крае, ибо сие является соблазном для всех порядочных людей, не ругающих министров!.. А один ремесленник помышляет даже о разделении труда!.. Роковые страсти!..»
«Крестьяне из Бадуа требуют общинного самоуправления!»
«Граждане Трои хотят свободы выборов!»
«Многие здешние чиновники добросовестно делают свое дело, а один, помимо этого, играет на флейте и знает ноты!»
«Писарь Мирон с увлечением танцует на вечеринках и заедает пиво солеными семечками. Чтобы он излечился от этих страстей, надо его выгнать со службы».
«Учительница Хела каждое утро покупает цветы и тем соблазняет окружающих. Нельзя держать такую на службе — она испортит нам молодежь».
—
Кто бы мог перечислить все гнусные страсти этого несчастного народа? Достаточно сказать, что во всей стране нашлось лишь десять порядочных и честных людей, а все остальные — и мужчины и женщины, и старые и молодые— были испорчены, как говорится, до мозга костей.
Каково, по-вашему, было этому десятку честных и хороших людей в той испорченной стране?.. Тяжело, очень тяжело, и больше всего из-за того, что были они невольными свидетелями гибели своего отечества, так горячо ими любимого. Ни днем, ни ночью не давала им уснуть забота: как исправить своих грешных сограждан, как спасти страну от гибели?
Пламенно любящие свою родину, полные добродетелей и благородства, они готовы были принести любые жертвы на алтарь отечества. И в один прекрасный день мужественно склонили они головы перед волей жестокой судьбы, уготовавшей им тяжкое бремя, и стали министрами, взяв на себя благородную задачу очистить страну от грехов и страстей.
Люди они ученые, и все же нелегко было им справиться с таким трудным делом.
Но вот однажды самого глупого из них (а на языке того народа это значило самого остроумного) осенила мысль созвать Народную скупщину с тем, однако, чтобы дела в ней решали иностранцы. Ухватились все за эту дивную идею и наняли на государственный счет двести иноземцев да столько же еще навербовали из числа тех, что случайно оказались в этой стране по торговым делам. Отказывались они, отказывались, но — чья сила, того и воля. Так набралось четыреста иностранцев, готовых стать депутатами, решать разные дела на благо страны, выражать народные чаяния.
Когда таким образом вышли из положения, подыскав достаточное количество людей на роли народных представителей, сейчас же объявили выборы депутатов. Пусть это вас не удивляет — таков уж был обычай в той стране.
Начались заседания Скупщины. Ораторствуют, спорят, выносят решения… Нелегко выполнить столь важную задачу. Вначале все шло сравнительно гладко, но как только коснулись страстей, дело сразу застопорилось. И так было до тех пор, пока не выискался один да не предложил принять решение, которым все страсти в стране отменяются.
— Да здравствует оратор! — грянул восторженный клич.
Все присутствовавшие в зале Скупщины с энтузиазмом поддержали предложение, и было вынесено решение:
«Народное представительство, исходя из того, что страсти мешают прогрессу народа, считает необходимым добавить к новому закону следующий пункт;
«С сего дня страсти прекращают свое существование и отменяются как вредные для народа и государства».
Не прошло и пяти минут после подписания закона об отмене страстей, и хотя знали об этом только депутаты, а посмотрите, что происходило в народе, во всех краях без исключения.
Достаточно будет процитировать вам в переводе одно место из чьего-то дневника.
Вот что там написано слово в слово:
«…Я был заядлым курильщиком. Бывало, только про¬снусь, сразу за сигарету. Однажды утром просыпаюсь, беру коробку с табаком и свертываю, по обыкновению, сигарету. Вдруг как-то мне не по себе стало (именно в этот момент депутат вносил свое предложение), рука у меня задрожала, сигарета выпала; поглядел я на нее и с отвращением сплюнул… «Не буду больше курить», — решил я, и табак мне показался омерзительным, глаза бы на него не глядели. С чего бы это? Выхожу я во двор, а там чудеса творятся. В воротах стоит мой сосед, непробудный пьяница, который без вина не мог часу прожить; стоит он трезвый, глядит перед собой и чешет затылок.
— Вот принес, пожалуйста, — говорит ему слуга и протягивает, как обычно, бутылку вина.
Сосед хватает ее и швыряет оземь так, что только брызги летят.
— Фу, мерзость! — восклицает он с отвращением, глядя на разлитое вино.
Затем он долго молчит, а потом просит воды с вареньем.
Принесли ему, он отпил немного и отправился по делам.
Жена его заплакала от радости, видя, как муж ее внезапно исправился.
Другой мой сосед, тот, что с упоением читал газеты, сидит возле открытого окна; и он как-то изменился, на себя не похож.
— Получили газеты? — спрашиваю его.
— И глядеть на них не хочу, — так они мне опротивели, — ответил он. — Сейчас я как раз собираюсь почитать археологию или греческую грамматику!..
Я пересек двор и вышел на улицу.
Весь город преобразился. Один страстный политик от-правился было на митинг. Идет человек по улице и вдруг, вижу, поворачивает назад и бежит, будто за ним гонятся.
Что с ним, удивляюсь я, и спрашиваю, почему это он ни с того ни с сего назад повернул.
— Пошел я на митинг, — говорит он, — и вдруг меня осенило, что гораздо лучше выписать книгу о сельском хозяйстве или отечественной индустрии и читать ее дома да совершенствоваться в труде. Что мне за дело до митинга? — И он ринулся домой изучать земледелие.
Никак я не мог надивиться на все эти чудеса, вернулся домой и стал рыться в учебниках психологии, желая прочесть то место, где говорится о страстях.
Дошел до страницы, на которой написано «Страсти», а там только заглавие осталось. Все остальное изгладилось, будто никогда ничего и написано не было!..
— Господи помилуй? Это еще что такое?!
Во всем городе не найти ни одного подверженного порокам и пагубным страстям человека; даже скотина и та стала вести себя приличнее.
Только на следующий день прочли мы в газетах решение Скупщины об отмене всех страстей.
— Ага, вот в чем дело! — воскликнули все. — Мы-то удивляемся, что с нами такое происходит, а это, оказывается, Скупщина отменила страсти!»
Приведенной выдержки из дневника достаточно, чтобы показать происходившее в народе, когда в Скупщине принимался закон об отмене страстей.
Потом об этом сделалось известно всем и каждому, и удивляться перестали, а учителя в школах так поучали своих учеников:
«Некогда и страсти были в человеческих душах, и это был один из самых запутанных и трудных разделов психологии; но по решению Скупщины страсти отменены, так что теперь в психологии, как и в человеческих душах, нет такого раздела. Страсти отменены такого-то числа такого-то года».
— И слава богу, не надо их учить! — перешептываются ученики, довольные решением Скупщины, ибо к следующему уроку нужно затвердить только:
«Такого-то числа такого-то года по решению Скупщины отменены все страсти, и таким образом их нет у людей!…»
Кто повторит это без ошибки, получит отличную отметку.
Вот так, одним махом, этот народ был спасен от страстей, исправился, и от него, по некоторым преданиям, произошли ангелы!..
Источник: Радое Доманович, Повесты и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Е. Рябовой)
[1] Клисс – игра, напоминающая городки.
[2] Сербский постоялый двор, закусочная, трактир.
Этот рассказ написан в 1898 году. Историческа подоснова его такова: в 1888 году, король Милан (отец Александра Обреновича) под давлением народных масс был вынужден принять конституцию, дававшую известные политические права народу. После принятия конституции Милан отрекся от престола в пользу своего несовершеннолетнего сына Александра, который стал вводить полицейский режим, бесцеремонно попирая все права народа. Введение этого режима совершалось под лозунгом «умиротворения политических страстей», которые, как утверждала правительственная пропаганда, были якобы главным препятствием в процветании и прогрессе народа. Лозунг «умиротворения страстей» стал в 90-х годах одним из главных пунктов программ правительства. В начале 1894 года было образовано так называемое «нейтральное» (то есть внепартийное) правительство во главе с Джордже Симичем, который заявил, что будет считать своей миссией «обуздание разбушевавшихся страстей, смирение умов, и обеспечение порядка и законности в нашей стране». 9 мая 1894 года король Александр отменил конституцию 1888 года и ввел старую, реакционную конституцию 1869 года. В тронной речи в апреле 1895 года он говорил: «Потребность Сербии в умиротворении политических страстей, укреплении спокойствия и порядка в стране, которые позволят всем нам посвятить себя серьезному и плодотворному труду… побудили меня принять решение об отмене в прошлом году декретом от 9 мая конституции 1888 года и возвращении в силу конституции 1869 года».
Страдия (8/12)
Сначала я предполагал пойти к министру просвещения, но в связи с последними неприятными происшествиями мне захотелось услышать, что по этому поводу думает военный министр, и в тот же день я направился к нему.
Перед самым моим приходом военный министр, маленький, худощавый человечек с впалой грудью и тонкими ручками, закончил молитву.
В его кабинете, словно в храме, носился запах ладана и разных курений, а на столе лежали старые, пожелтелые божественные книги.
В первую минуту я подумал, что ошибся и попал к кому-то другому, но мундир высшего офицера, .в который был облачен господин министр, убедил меня в противном.
– Простите, сударь, – любезно сказал он нежным, тонким голосом, – я только что кончил свою обычную молитву, которую читаю всегда перед тем, как сесть за работу. Теперь, в связи с неприятными событиями на юге нашей дорогой родины, молитва имеет особенно 6oльшой смысл.
– Если нападения будут продолжаться, то это может привести к войне? – спросил я.
– О нет, такой опасности нет.
– Мне кажется, господин министр, опасность заключена уже в том, что ежедневно разоряют целую область вашей страны и убивают людей?
– Убивать-то убивают, но сами мы не можем быть такими же некультурными, такими же дикими, как… Здесь что-то холодно, сквозит. Сколько раз я говорил этим несчастным служителям, чтобы в моей комнате температура всегда была шестнадцать с половиной градусов, но никакого толку… – прервал господин министр начатый разговор и позвонил в колокольчик.
Служитель вошел, поклонился, при этом ордена зазвенели у него на груди.
– Скажите, ради бога, разве не просил я вас поддерживать в моем кабинете температуру шестнадцать с половиной градусов? Опять холодно; да еще сквозняк, просто хоть замерзай!
– Но, господин министр, вот термометр показывает семнадцать градусов! – вежливо ответил служитель и поклонился.
– Тогда хорошо, – довольным тоном произнес министр. – Если хотите, можете идти.
Служитель вновь низко поклонился и вышел.
– Поверьте, эта проклятая температура доставляет мне массу хлопот, а температура для армии – это все. Если не поддерживается нужная температура, армия никуда не годится… Все утро я готовил приказ командованию… Вот он, могу вам прочесть:
“В связи с тем, что в последнее время на южные районы нашей страны участились нападения анутов, приказываю: ежедневно солдаты должны по команде молиться всевышнему о спасении дорогой и милой родины, омытой кровью наших героических предков. Подходящую для такого случая молитву выбирает армейский священник; кончаться же она должна так: “Да ниспошлет милостивый бог добрым, тихим и праведным гражданам, павшим жертвами зверского насилия диких анутов, райское житье! Да простит господь их праведные патриотические души; пусть они мирно покоятся в земле Страдии, которую искренно и горячо любили. Слава им!” Солдаты и командиры должны произносить молитву хором, набожными, скорбными голосами. Засим, вытянувшись во фронт, гордо и с достоинством, как то приличествует храбрым сыновьям нашей страны, они должны трижды громогласно воскликнуть под звуки труб и барабанов: “Да здравствует Страдия, долой анутов!” Все это надлежит проводить благопристойно и осмотрительно, ибо от этого зависит благополучие нашей дорогой родины. Осторожно проделав все это, воинские отряды должны, под звуки марша победоносно пройти со знаменами по улицам; при этом солдаты должны отбивать шаг так, чтобы мозги переворачивались в голове. Дело это спешное, а посему о выполнении его приказываю немедленно представить подробное донесение. Одновременно строжайше требую обратить особое внимание на температуру в казармах, создав тем самым главное условие для процветания армии”.
– Если приказ придет вовремя, он будет, видимо, полезен?
– Я поэтому и торопился, и, слава богу, приказ заблаговременно, за целый час до вашего прихода, полностью передан по телеграфу. Если бы я не умудрился направить его вовремя, могли бы произойти неприятные события.
– Вы правы! – чтобы хоть что-то сказать, проронил я, не представляя себе, что, собственно, могло произойти плохого.
– Да, сударь мой, прав. Если бы я, военный министр, не поступил так, то на юге страны кто-нибудь из военачальников мог, используя войска, оказать вооруженную помощь нашим соотечественникам и пролить кровь анутов. Наши офицеры, не желая продумать вопрос глубоко и всесторонне, считают, что так именно и следовало бы поступить. Но мы, существующее правительство, стремимся проводить миролюбивую, богоугодную внешнюю политику и не хотим по отношению к неприятелю быть дикарями; за зверское поведение бог их накажет вечной мукой в адском пламени. Есть и нечто другое, дорогой мой, не менее важное. Наше правительство не имеет в народе поддержки, а потому армия нужна нам главным образом для наших внутренних политических дел. Если, например, община в руках оппозиционеров, то вооруженные войска используются для того, чтобы предатели нашей измученной родины были казнены и власть передана своему человеку…
Господин министр закашлялся, и я воспользовался этим:
– Все это так, – ну, а если бы вторжения анутских отрядов участились?
– О, тогда и мы предприняли бы решительные меры.
– А какие именно, разрешите узнать?
– Предприняли бы экстренные меры, но опять-таки тактично, мудро, продуманно. Для начала мы приказали бы всей стране вновь принять резкие резолюции; ну, а если и это не поможет, тогда, бог ты мой, мы вынуждены были бы спешным порядком основать газету исключительно патриотического направления и поместить в ней целый ряд острых, даже язвительных статей против анутов… Но господь не допустит, чтобы дело -дошло, и до этого! – сокрушенно качая головой, сказал министр и принялся креститься, шепча молитвы своими бледными, сухими губами. Должен сознаться, что блаженное религиозное чувство отнюдь не коснулось меня, но компании ради и я начал креститься, думая при этом: “Поразительная страна! Гибнут люди, а военный министр составляет молитвы и мечтает об основании патриотической газеты! Армия у них дисциплинированная и храбрая, что доказано столькими войнами; так почему же не вывести части на границу и не предотвратить опасность, которую представляют анутские отряды?”
– Может быть, вас удивляет мой план? – прервал мои мысли министр.
– Действительно удивляет! – невольно признался я и тут же пожалел о своей неосторожности.
– Вы, дорогой мой, плохо разбираетесь в делах. Для нас главное не страну защитить, а как можно дольше удержать власть в своих руках. Бывший кабинет продержался два месяца, а мы правим всего лишь две-три недели. И вдруг так позорно пасть! Положение наше ненадежное, и мы должны принять все меры, чтобы продержаться как можно дольше.
– А что вы делаете?
– Делаем то, что делали и до нас! Устраиваем каждый день сенсации, праздники; теперь, когда дела наши плохи, надо будет придумать какой-нибудь заговор. В нашей стране это нетрудно. А главное, люди привыкли к этому, и когда мы на несколько дней задерживаемся с этим вернейшим средством укрощения оппозиции, и кругом водворяется раболепная тишина, они с удивлением спрашивают: “Что это? Разве не вскрыто, никакого заговора?” Поэтому армия и нужна нам для внутренних дел, организации сенсаций, праздников и заговоров. Э, сударь мой, то, что гибнут люди, – дело второстепенное, главное для меня – выполнить нечто более настоятельное и важное, чем это явное сумасбродство сражаться с анутами. Ваше мнение не оригинально, на мой взгляд; так думают, к сожалению, и наши офицеры и наши солдаты; но мы, члены нынешнего кабинета, смотрим на вещи куда глубже и трезвее!
– Но разве может быть у армии более важное назначение, чем защита родины, защита семей, страдающих от иноземного насилия? Ведь и южные округа посылают в армию своих сыновей, и посылают охотно, видя в ней свою опору, – сказал я довольно раздраженно, хотя этого совсем не следовало делать; вот ведь приспичит человеку что-то сказать или сделать, словно его муха какая укусит.
– Вы думаете, сударь, что у армии нет более важного назначения? – спросил господин министр тихим, даже печальным голосом, укоризненно качая головой и окидывая меня с головы до ног уничижающим взглядом. – Вы так думаете? – повторил он с болезненным вздохом.
– Но, прошу вас… – начал я; кто знает, что я хотел сказать, так как я и сам этого не знал, но министр прервал меня, задав мне вопрос повышенным тоном:
– А парады?
– Какие парады?
– Неужели и об этом надо спрашивать? Такое важное для страны мероприятие! – рассердился смиренный и набожный господин министр.
– Простите, я этого не знал.
– Не знали?!. Как же так! Я все время вам твержу, что нужны сенсации, праздники, парады. А как при этом обойтись без армии? Сейчас в этом ее основная задача. Пусть себе нападают вражеские отряды, это не так уже важно; главное, чтобы мы под звуки труб маршировали по улицам; ну, а если внешняя опасность для страны увеличится, то соответствующие меры должен будет принять министр иностранных дел, если, разумеется, он не окажется в это время занятым домашними делами. У него, бедного, много детей, но наше государство не оставляет без внимания своих заслуженных деятелей. Его сыновья, знаете ли, очень плохо учатся, и, конечно, их взяли на казенное содержание. Это сделали прежде всего. Да и о девочках государство позаботится так или иначе; можно подготовить им приданое за государственный счет или предоставить молодому человеку, пожелавшему жениться на дочери министра, большой пост, которого он при других обстоятельствах не получил бы.
– Как это замечательно, когда так ценятся заслуги!
– Мы единственные в этом отношении, равных нам нет! Какой бы министр ни был, хороший ли, плохой, благодарное отечество всегда заботится о его семье. У меня, например, нет детей, так государство взяло на свой счет обучение живописи моей свояченицы.
– У вашей свояченицы есть талант?
– До сих пор она ничего не рисовала; но, кто знает, может быть, ее ждет успех. С ней поедет и ее муж, которому также назначена стипендия. Он человек серьезный и трудолюбивый, и мы многого ждем от него.
– Они еще молоды?
– Да, еще молодые, крепкие; свояченице моей пятьдесят четыре года, а мужу ее около шестидесяти.
– Он, видимо, занимается наукой?
– О, еще как! Вообще-то он лавочник, но романы читает охотно, а газеты, как говорится, просто проглатывает. Он читает все наши газеты, а фельетонов и романов разных прочел свыше двадцати. Мы послали его изучать геологию.
Господин министр замолчал и принялся глубокомысленно перебирать висящие у него на сабле четки.
– Вы, господин министр, упомянули о сенсациях, – сказал я, чтобы вернуть его к прежней теме, так как меня вовсе не интересовали ни свояченица, ни ее муж.
– Да, да, вы правы, я увлекся второстепенными вещами. Вы правы. Мы подготовили крупную сенсацию, которая будет иметь большое политическое значение.
– Чрезвычайно важную, должно быть? А мне не удастся ничего узнать, прежде чем это произойдет? – полюбопытствовал я.
– Почему же нет, пожалуйста. Все уже объявлено народу, и он готовится к торжествам по поводу этого важного события.
– Вашу страну ждет счастье?
– Редкостное счастье. Весь народ ликует и с восхищением благодарит правительство за мудрую и патриотическую политику. В нашей стране только и говорят и пишут что о предстоящем радостном событии.
– Вами уже подготовлены все меры, обеспечивающие это событие?
– Мы еще основательно не думали на этот счет, но не исключена возможность, что какой-нибудь счастливый случай как раз и подвернется. Вы, наверное, знаете старую-престарую сказку о том, как правительство объявило недовольному народу, что скоро появится великий Гений, настоящий Мессия, который спасет страну от долгов, плохого управления и всяких зол и бед и поведет народ по лучшему пути к счастливому будущему. Народ, раздраженный и недовольный плохой земной властью и порядками, успокоился, и повсюду началось веселье… Разве вы никогда не слышали этой старой сказки?
– Нет, но она очень интересна. Скажите, пожалуйста, что же было дальше?
– Как я уже сказал, в стране наступило ликованье. Собранный на великий общий сбор народ решил приобрести на богатые пожертвования большие поместья, построить многочисленные дворцы, на которых было бы написано: “От народа великому Гению и Избавителю!” За короткое время все было сделано, все подготовлено, оставалось только ждать Мессию. Больше того, открытым всеобщим голосованием народ выбрал даже имя своему спасителю.
Господин министр остановился и вновь принялся неторопливо перебирать четки.
– И Мессия явился?
– Нет.
– Совсем?
– По-видимому, – равнодушно сказал министр, как-то сразу охладев к этой сказке.
– Почему?
– А кто его знает!
– И ничего важного так и не случилось?
– Ничего.
– Странно!
– Вместо Мессии в тот год выпал крупный град и погубил все посевы! – смиренно произнес министр, рассматривая свои янтарные четки.
– А что же народ?
– Какой?
– Да народ, о котором рассказывается в этой увлекательной сказке?
– Ничего!
– Как ничего?
– А что?.. Народ как народ!
– Это просто поразительно.
– Ха, если хотите знать правду, то народ все-таки имел от этого выгоду.
– Выгоду?
– Ну да!
– Не понимаю!
– Очень просто… Хоть несколько месяцев народ жил в радости и счастье!
– А ведь это правда! – смутился я оттого, что не догадался сам.
Мы еще поговорили о том о сем, и между прочим господин министр упомянул, что в связи с ожидающимся радостным событием, о котором шла речь, в один день произведут в генералы еще восемьдесят человек.
– А сколько их сейчас?
– У нас их, слава богу, достаточно, но мы должны увеличивать их количество для престижа страны. Вы только вдумайтесь: восемьдесят генералов в один день.
– Это внушительно.
– Еще бы! Главное – как можно больше помпы и шума!
(Далее)