Tag Archive | Солдат

Королевич Марко во второй раз среди сербов (2/5)

(Предыдущая часть)

Едет Марко не спеша и удивляется, что бегут от него сербы, а ведь как они звали его, сколько песен о нем сложили. Не может диву надивиться. И вдруг осенила его мысль, что они не знают еще, кто он такой. А как узнают, размечтался Марко, устроят ему самую радушную встречу, а он соберет сербов и двинется на султана. Едучи так, увидел он великолепный тенистый дуб возле дороги, сошел с Шарца, привязал его, отцепил бурдюк и принялся пить вино. Пил он так да раздумывал, и стало что-то ко сну клонить юнака. Прислонил Марко голову к дубу и только собрался вздремнуть немного, как вдруг Шарац начал бить копытом о землю[1], — какие-то люди подбирались к Марко. Это был уездный писарь с десятком жандармов. Вскочил Марко как встрепанный, накинул шубу, мехом наружу (он снял ее из-за жары), вскочил на Шарца, взял в одну руку саблю, в другую булаву, а в узду зубами вцепился и бросился в атаку на жандармов. Те перетрусили, а Марко, злой со сна, взялся одаривать всех по очереди, кого саблей, кого булавой. Трех раз не обернулся, а уж из всех десятерых дух вышиб. Писарь, увидев, что происходит, забыл и о следствии и о статьях и задал стрекача. Марко пу-стился за ним с кличем:

— Эй ты, стой, юнак мне неизвестный,
Булавой тебя пристукнет Марко!

Сказав так, раскрутил он булаву и метнул ее в «неизвестного юнака». Задел его слегка рукояткой булавы, и тот упал как подкошенный. Марко подбежал к нему, но добывать не захотел, а только скрутил ему руки за спиной; потом привязал его к луке Шарца и опять занялся своим бурдюком. Попивая вино, он сказал бедняге:

— Ну-ка подходи, вино пить будем!

А тот только стонет от боли, корчится, брыкается, подвешенный к луке, да тоненько пищит; Марко что-то смех разобрал. «Как котенок!» — подумал он и давай хохотать; прямо за живот, сердяга, хватается, и слезы ему на глаза навернулись, каждая с орех величиною.

С плачем молит несчастный отпустить его, клянется не возбуждать уголовного преследования.

А Марко еще пуще заливается, чуть не лопается человек; и, от смеха сбившись с десетерца[2], говорит прозой:

— Какой черт принес тебя сюда, дурень несчастный?

Но все же Марко человек сердобольный. Сжалился он и только хотел отвязать писаря, как вдруг заметил, что другие десятеро с одиннадцатым во главе, одетые так же, как и те первые, опять его окружили. Марко подбежал к Шарцу, бросил писаря в траву (так, что тот скатился под горку в придорожную канаву и заверещал), а сам вскочил на Шарца и тем же манером кинулся в атаку. Опять, повернувшись два-три раза, отправил он на тот свет десяток жандармов, а писарь, как и тот, первый, пустился наутек, но Марко и его достал рукояткой булавы. Связал его, подвесил к луке, а сам пошел и вытащил первого из канавы. Весь он был в грязи, мокрый, вода с него так и течет. Марко от хохота едва донес его до Шарца и подвесил с другой стороны к луке. Оба брыкаются и кряхтят, скулят беспомощно и пытаются вырваться, а Марко, захлебываясь от смеха, воскликнул:

— Ну ладно, уж из-за одного этого смеха не жалею, что явился с того света.

Но счастья без несчастья не бывает. Так и на этот раз. Не успел Марко, довольный, вернуться к бурдюку, чтобы, как говорится, покончить с содержимым, как услышал вдалеке звуки труб и барабанов. Все ближе и ближе они. Шарац начал беспокойно фыркать и прядать ушами.

— На помощь! — завопили оба писаря.

Все ближе, все яснее слышатся трубы и барабаны, земля содрогается под тяжестью пушек, грохнули ружейные залпы. Выкатил глаза Шарац и принялся скакать как бешеный; завопили те двое и начали вырываться. Шарац горячился все больше. Это изрядно смутило Марко, но он взял себя в руки, наполнил чашу вином, осушил и подошел к Шарцу со словами:

Конь мой добрый, Шарац мой бесценный,
Триста шестьдесят годов[3] сравнялось,
Как уж я с тобою повстречался,
И ни разу ты не устрашился!
Бог поможет, не случится худа[4].

Грянули пушки, насторожился и сам Марко, а Шарац взвился, обезумев; слетели с него те двое и откатились с воплями в канаву. Засмеялся Марко, хоть и не до того было, и едва успел вскочить на Шарца. Когда ружья и пушки загремели совсем уже близко, Шарац опрометью перемахнул через канаву и понесся через поля и нивы, через овраги и чащи. Не может остановить его Марко. Пригнулся он к луке, заслонил лицо рукою, чтобы не исцарапали ветки; слетела с него соболья шапка, по бедру бьет сабля, а Шарац мчится стремглав, не разбирая дороги. Едва вылетели они на чистое место, Марко увидел, что со всех сторон окружен войском. Гремят трубы, бьют барабаны, стреляют ружья, палят с окольных холмов пушки. Впереди войско, позади войско, слева, справа — повсюду. Шарац встал на дыбы и кинулся вперед, Марко схватил булаву и ринулся в толпу, которая все сгущалась вокруг него. Два часа они билися с лишком, пока Шарац не покрылся кровавой пеной, да и Марко притомился, размахивая тяжелой булавою. Ружья не могли причинить ему вреда: на нем были железное оплечье, поверх него кольчуга, из стальных колец сплетенная, а на ней еще три слоя одежды да волчья шуба. Однако ружья, пушки и град ударов помогли совладать с Марко. Отняли у него коня, отобрали оружие, связали и под конвоем повели в участок на допрос.

Впереди него шагает десять солдат, за ним десять и по десятку с обеих сторон с заряженными винтовками и примкнутыми штыками. Руки у него связаны сзади, и на них надеты наручники; ноги закованы в тяжелые кандалы по шесть ок[5] весом, батальон солдат — головной конвой — впереди; позади идет полк, а за полком громыхает дивизия, которую замыкает дивизионный командир, окруженный штабом; по обеим сторонам грохочут на холмах артиллерийские дивизионы. Все в полной боевой готовности, как в военное время. Шарца ведут двенадцать солдат, по шесть с каждой стороны; на него надеты крепкие поводья и намордник, чтобы не укусил кого. Марко насупился, потемнел лицом, усы повисли и раскинулись по плечам. Каждый ус с полугодовалого ягненка, а борода до пояса. По дороге народ карабкается на заборы, изгороди, деревья, чтобы поглядеть на него, а он и так больше чем на голову выше всех окружающих.

Привели его в полицию. В своей канцелярии сидит уездный начальник, маленький щуплый человечек с впалой грудью и тупым взглядом, покашливает при разговоре, а руки у него как палочки. Слева и оправа от его стола по шесть стражников с пистолетами на взводе.

Поставили скованного Марко перед ним.

Начальник испугался Марко, хоть тот и в кандалах, дрожит, как в лихорадке; вытаращил глаза и слова сказать не может. Еле-еле пришел в себя и, покашливая, начал глухим голосом допрашивать:

— Ваше имя?

— Марко-королевич! — гаркнул Марко; начальник вздрогнул и выронил перо; стражники по бокам попятились назад, а любопытные зрители кинулись вон из комнаты.

— Говорите, пожалуйста, тише, ибо находитесь перед представителем власти! Я не глухой. Год рождения?

— Тысяча триста двадцать первый.

— Откуда?

— Из Прилепа, города белого.

— Чем занимаетесь?

Марко удивился этому вопросу.

— Я спрашиваю: чиновник вы, торговец или землю обрабатываете?

— Не пахал отец мой и не сеял,
А меня вскормил он белым хлебом.

— По какому делу вы сюда явились?

— Как по какому делу? Да вы же сами изо дня в день меня призываете вот уж пятьсот лет. Все поете обо мне в песнях да причитаете: «Где ты, Марко?», «Приди, Марко!», «Увы, Косово!», так что мне уж в могиле не лежалось, и я попросил господа бога отпустить меня сюда.

— Э, братец, глупо ты сделал! Это все ерунда, так просто поется. Будь ты умнее, ты бы не обращал внимания на песни и не было бы таких неприятностей ни у нас с тобой, ни у тебя с нами. Если бы тебя официально, повесткой вызвали, тогда другое дело. А так нет у тебя никаких облегчающих вину обстоятельств. Чепуха, какие еще дела у тебя тут могут быть?.. — раздраженно закончил начальник, а про себя подумал: «Черт бы побрал и тебя и песни! Выдумывают люди от нечего делать и распевают всякую чушь, а я теперь отдувайся!»

— Ой, ты поле Косово, равнина,
Ты чего, злосчастное, дождалось,
После нашего честного князя
Нынче царь тебя турецкий судит![6]

сказал Марко как бы про себя, а потом обратился к начальнику:

— Что ж, пойду, когда никто не хочет,
Я пойду, хотя б и не добрался,
Я пойду ко городу Царьграду,
Погублю султана я в Стамбуле…

Начальник вскочил как ошпаренный.

— Замолчите, это новое преступление! Вы причиняете нам этим огромный ущерб, ибо наша страна сейчас находится в дружественных отношениях с турецкой империей.

Марко рот разинул от удивления. Услышав это, он чуть сознания не лишился. «В дружбе с турками!.. Так какого черта они меня кличут?!» — думает он и не может в себя прийти от изумления.

— Итак, вы совершили многочисленные преступления, в которых и обвиняетесь. Во-первых. Двадцатого числа сего месяца вы совершили зверское убийство Петра Томича, торговца, ехавшего на велосипеде. Убийство совершено умышленно, о чем свидетельствуют указанные в жалобе Милан Костич, Савва Симич, Аврам Сречкович и другие. Покойного Петра вы, согласно тщательному расследованию и медицинскому осмотру, убили тупым тяжелым орудием, а затем отрубили мертвецу голову. Желаете ли вы, чтобы я огласил жалобу? Во-вторых, в тот же день вы напали на Марка Джорджевича, хозяина механы из В…, намереваясь, по свирепости своей натуры, убить его; однако он счастливо спасся. Этому достойному гражданину, который бывал и народным депутатом, вы выбили три здоровых зуба. По свидетельству врача, это тяжелое увечье. Он подал жалобу и требует, чтобы вы были наказаны по закону и возместили ему понесенный ущерб, потерю времени и судебные расходы. В-третьих, вы совершили убийство двадцати жандармов и тяжело ранили двух уездных писарей. В-четвертых, имеется свыше пятидесяти жалоб о покушении на убийство.

Марко от изумления не мог слова вымолвить.

— Пока мы будем вести следствие, вы будете находиться в тюрьме, а потом дело будет передано в суд. Тогда вы сможете взять какого-нибудь адвоката.

Марко вспомнил побратима Обилича[7] и подумал, как бы он его сейчас защитил! Тяжело ему стало, пролил он слезу и воскликнул горестно:

— Милош Обилич, ты побратим мой,
Иль не видишь, иль помочь не хочешь,
Ведь накликал я беду такую,
Русой головой я поплачуся
Ради правды истинного бога!

— Отведите его в тюрьму, — боязливо сказал начальник и глухо закашлялся.

(Далее)

 

[1] Многие детали борьбы Марко-королевича с жандармами взяты из народной песни «Марко-королевич и Вуча-генерал».

[2] Десятисложный стих сербского народного эпоса.

[3] Годы, проведенные на том свете, он не считал (прим. автора).

[4] Стихи из песни «Смерть королевича Марко».

[5] Ока – старинная мера веса, равная 1¼ кг.

[6] Стихи из песни «Королевич Марко уничтожает свадебную пошлину.»

[7] Милош Обилич – историческая личность, легендарный герой сербского народного эпоса прорвавшийся в турецкий лагерь и убивший султана Мурата, побратим Марко-королевича.

В сельской корчме (2/2)

(Предыдущая часть)

Милосав измерил взглядом палку, чарку и задумался облокотясь на стол и положив голову на руки, а председатель пожал плечами и забарабанил пальцами по голенищам своих сапог, как бы в ожидании важного приговора.

— Да, трудное дело, черт возьми! — восклицает Милосав и, ударив в ладоши, опять глубоко задумывается, — Трудное! — повторяет он протяжно, разводит руками и смотрит на чарку с таким видом, словно хочет сказать: «Кто тут разберется?»

— Вот видишь, я ж тебе говорил! — с улыбочкой замечает председатель, довольный тем, что вопрос труден и для другого, отпивает из чарки и добавляет: — Этот — одно, а этот — другое. (При этом он приподнимает сначала палку, потом чарку и откидывается на спинку стула, постукивая ногой об пол.)

Милосав опять сжимает голову руками, чтобы сосредоточиться и хорошенько подумать. Председатель смотрит на него с торжеством, радуясь, что и Милосав не может разобраться в этом деле. На лице у него написано: «Я не додумался, а ты, голубчик, хочешь так, шутя, разрешить такой важный вопрос».

Вдруг Милосав ударяет себя по лбу и, будто в сердцах, восклицает:

— Ах, я недотепа! Ха! Сижу, мучаюсь, а дело ясное как божий день!

Председатель садится поудобней, облокачивается обеими руками на стол и с нетерпением ждет решения.

— Дело-то какое простое, только подумай! — продолжает Милосав. — Вот смотри. Уездный начальник, говоришь, приказывает делать так (отодвигает свою деревянную табакерку в сторону), а министр, значит, хочет этак (поднимает меховую шапку председателя и кладет ее обратно). Хорошо-о-о!.. Ну, а что же делать тебе?

— Вот об этом я и спрашиваю! — говорит председатель.

— Подожди, и на это отвечу, — он повторяет только что сказанное и добавляет: — Хорошо, значит, так… Что тебе делать — это главное… Ты, сударь мой… — отодвигает от себя и шапку, и табакерку, и палку, стирает рукой со стола, будто хочет начать все сначала, молчит с разведенными руками и довольным лицом и затем продолжает: — Нет ничего легче, — то же самое, что и в армии.

— Это тебе не армия, милый мой. Община, полиция — соображай! Какая тебе армия? — говорит со злостью председатель, опять отпивает ракии, откашливается, далеко сплевывает и отворачивается от Милосава, как часто бывает при спорах.

— Про общину я и говорю! Ты слушай!.. Или нет, подожди, лучше так: допустим, что ты солдат… Так! — начал Милосав.

— Никакой я не солдат! — отмахнулся председатель.

— Да это только так, для примера. Ну хорошо, допустим, ты фельдфебель, это (показывает на пустой стул) — поручик, а я — капитан.

— Я подпоручик запаса. Зачем это я вдруг буду фельдфебелем? Выдумал тоже — «допустим»!

— Да это же, брат, все равно, только для примера.

— Нет уж, извини, не могу я так…

— Ну ладно, пускай по-твоему будет. Значит, кто ты там, говоришь?

— Подпоручик.

— Хорошо, ты, следовательно, подпоручик, это (опять показывает на стул) — капитан, а я майор. Нет лучше так: ты, Димитрий, капитан, это подполковник, а я полковник. Или, еще лучше, это полковник, а я генерал. Ведь это же все равно. Та-ак! (Довольный, приглаживает усы, проводит рукой по столу и с облегчением вздыхает, как человек, которому удалось выбраться из лесной чащи на опушку.) — Значит, кто ты?

— Я капитан! —отвечает председатель самодовольно.

— Прекрасно, — говорит Милосав и хлопает его рукой по плечу. А это кто? — показывает на стул.

— Полковник, — отвечает председатель, и Милосав хлопает по стулу так же, как хлопал по плечу председателя.

— А я кто? — продолжает спрашивать Милосав и тычет себя рукой в грудь.

— Ты генерал!

— Правильно! Ты капитан, это полковник, а я генерал! — повторяет Милосав с удовольствием, как учитель, которого хорошо понял ученик и правильно повторил за ним урок.

— А теперь смотри: это ракия. (Он берег председательскую чарку и ставит ее на середину стола.)

— Ракия!.. — повторяет за ним председатель.

— Отлично!.. Ты, капитан, берешь эту ракию, желая выпить (подносит чарку к губам), а этот полковник является и говорит: «Не смей пить, Димитрий!..» А ты тогда что?

— Он не имеет права мне это приказывать, я могу жаловаться по инстанции! — сердится председатель и стучит рукой по столу.

— Брось ты это, милый мой. Кто тебя слушать станет? Я тебя спрашиваю, что ты будешь делать, если полковник тебе скажет: «Не смей пить!» Ты не крути, отвечай.

— Я ему скажу: «Слушаюсь, господин полковник!» — рявкнул председатель, вскочил, как по команде «смирно», и отдал честь.

— В том-то и дело, что «слушаюсь» и ничего больше!— воскликнул Милосав с восторгом.

— Ну и что из этого? — спросил председатель.

— А то, что пить ты не смеешь, и ракия стоит…

— Понимаю, но ведь такой приказ…

— Оставь ты это, сделай милость; опять ты толкуешь о других вещах! — сердито сказал Милосав и отмахнулся рукой. — Главное то, что ты не смеешь пить. Хорошо! И вот, значит, стоишь ты, стоит полковник (он похлопал по стулу, изображающему полковника), а в это время вхожу я, генерал (бьет себя в грудь ладонью), и говорю: «Димитрий!» — Что ты тогда сделаешь?

— Я скажу: «Слушаю, господин генерал!» — отчеканил Димитрий и вытянулся в струнку, а Милосав встал и попытался принять генеральскую позу.

— Прекрасно! — одобряет Милосав. — А если я тебе как генерал скажу: «Димитрий, выпей эту ракию!» — то ты, конечно, возьмешь (опрокидывает чарку в рот, приглаживает усы, чмокает губами) и выпьешь!

— Правильно! — соглашается председатель.

— То же самое и в твоем деле: начальник говорит так (опять берется за табакерку), а министр этак (показывает на шапку)… Ну, а ты что?

— Теперь-то я знаю, — говорит председатель, конфузясь. — Старший есть старший.

Милосав стал повторять все сначала. Председатель искренно радовался, что такой трудный вопрос удалось разрешить правильно. Он заказал еще ракии и две чарки, и, попивая, они продолжали обсуждать это дело на все лады.

Радойка еще раз принесла им ракии, мне подала «греяницу»[1] и унесла спать расплакавшегося ребенка.

В сумерки в корчму вошел поп, смуглолицый, высокий человек, лет тридцати с небольшим. Стряхнув снег с сапог и шапки, он потряс головой — борода и волосы у него тоже были в снегу. Поздоровался с председателем и Милосавом.

— Что это вчера случилось, ты не помнишь? — спросил он председателя, и все засмеялись. Мое присутствие удивило его. Он подошел, поздоровался, назвал себя. Я ответил тем же. После обычных «Как добрались?» — «Паршивая погодка, но сейчас ветер стих, только вот снег валит» и т. д., пошли вопросы, где живу, здешний ли, кто из родных остался в этих местах, знаю ли таких-то, и многие другие.

— Председатель! — позвал поп.

Председатель обернулся.

— Я что-то забыл, какой вчера был день, ты не помнишь? Кажется, четверг? — и поп опять засмеялся.

— Я-то помню, что было вчера! Вот, может быть, ты, поп, забыл, какой день сегодня, — отозвался председатель.

— Он вчера шесть грошей проиграл в стуколку, вот я его и дразню, — объяснил мне поп шепотом. — Пусть Радойка приготовит там, в комнатке, я поэкзаменую тебя часок, и пойдем домой, — предложил поп и добавил скороговоркой: — Если хочешь, чтоб я проиграл, выпусти из арестантской этого беднягу и пошли ко мне домой разделывать мясо или еще чем помочь по хозяйству. Это ему приятнее будет, чем сидеть в тюрьме.

Председатель поручил Милосаву передать стражнику распоряжение выпустить арестованного и отправить работать к попу.

Пока они играли в другой комнате в карты, Радойка приготовила мне ужин, накрыла на стол, и я сел ужинать.

В это время вошел Милосав с тремя мужчинами, франтовато одетыми: костюмы на них были, правда, сельского покроя, но сшиты из фабричного сукна и украшены дорогим шнуром; у поясов висели цепочки от часов. Они поздоровались со мной, приподняв шляпы и кивнув головой, и прошли в комнату, где председатель и поп играли в карты.

Я ужинал, а Радойка взяла спицы и встала у очага в той же позе, в какой я ее застал по приезде.

Как только из комнаты донесся громкий разговор, смех, топот, хлопанье в ладоши, Радойка сразу поняла, что игра окончилась, и сейчас же пошла туда. Открыла дверь, просунула голову в комнату и спросила:

— За чей счет сегодня пьете? Кто проиграл? — и засмеялась, как курица закудахтала. — Уж не попа ли обыграли? — продолжала кудахтать Радойка.

Потом взяла в комнате чарки и, наполнив ракией, отнесла игрокам. Там поднялся шум и смех. Радойка вернулась и вновь принялась вязать.

— А бывают в корчме посетители из дальних сел?

— В праздники и по воскресеньям, когда приходят в церковь или в общину, заглядывают и сюда. В воскресенье здесь не повернешься. И женщины, и мужчины, и дети — все из церкви валят сюда. Женщины пьют кофе, мужчины — ракию или вино. В будни не бывает никого, а если и бывают, так только те, что побогаче, а бедняки возле котлов пробавляются, где гонят ракию. Только зимой по дороге из города завернет иногда погреться да и останется переночевать кто-нибудь из дальнего села. Купит на грош хлеба, выпьет ракии, растянется вон тут на лавке и спит, — рассказывает Радойка.

— Значит, плохо идут дела? — спрашиваю я.

— Нет, ничего. Эти наши соседи почти безвыходно здесь. Бывает, соберутся и всю ночь напролет играют. С ними и муж мой сидит. Не может уйти — хозяин ведь. Все заходят. Не знаю, почему нет сегодня учителя. Должно быть, ушел куда-нибудь в деревню. Душа человек. Шутник, умрешь с ним со смеху. Соседей хватает: и лавочник, и портной да и кроме них еще четыре дома.

— А эти трое, что пришли с Милосавом, крестьяне? —  спрашиваю я.

— Крестьяне, только они так сдружились с господами, что забросили работу в поле и сами в господ превратились. Богатеи, каждый день являются. Вчера вечером долго засиделись…

Я спросил, как насчет постели, и Радойка объяснила, что попросила гостей уйти сегодня пораньше, потому что я буду спать в той комнате, где они играют в карты, упомянув кстати, что там же спал и господин уездный начальник. Возница, сказала она, проспит здесь, на лавке, тут и стражники, мол, спят, и ничего им не делается.

И верно, не успел я кончить ужинать, как со смехом вышли гости.

— Не хочешь ли выпить чего, сударь? — спросил поп, заливаясь смехом.

— Мне карман позволяет и самому заплатить! — зло сказал председатель и сел за стол, где ужинал кучер и где до этого он сам сидел с Милосавом.

— Радойка, угощай всех, пускай пьют, кто что хочет!

— Сейчас, председатель, сейчас! — засуетилась Радойка.

Председатель бросил на стол динар, встал и, не прощаясь, вышел. А за ним и Милосав.

Поп захохотал и затопал ногами по полу. Потом попрощался со мной и вышел. За ним последовали и те три франта, помахав мне шапками на прощанье.

Радойка вышла за ними. Мы с возницей остались вдвоем.

Посреди корчмы с потолка свисала маленькая лампа, тускло светившая сквозь грязное стекло. В очаге горел огонь. В изразцовой печке трещали и стреляли разгоревшиеся дрова. Ветер стучал оконной рамой, прикрытой неплотно.

Вдруг дверь с шумом распахнулась. На пороге показался небольшого роста, коренастый человек, с распухшим багровым лицом, всклокоченный, в шапке набекрень. Одежда наброшена кое-как, на коленях и на измятом расстегнутом пальто следы снега, будто он где-то валялся. Ветер пахнул в открытую дверь, огонь в лампе вспыхнул и погас; комната слабо освещалась теперь через открытую дверцу печи. Пламя в печи трепетало, и блики, то яркие, то более слабые, бегали по полу, потолку и стенам.

Человек сделал несколько неверных шагов. Вбежала и заплакала Радойка.

— Вон отсюда, в-о-он! — заорал он на нее, угрожающе подняв руку. — Я сам обслужу гостей… Воо-он!

Радойка выбежала.

Он, шатаясь, подошел к очагу. Возница зажег свечу и поставил передо мной.

Мужчина повернулся, дрожащей рукой потянулся к шапке, но рука его не слушалась, и он только пробормотал: «…бр… веше-е!» что, повидимому, должно было означать «добрый вечер!»

Потом он начал возиться около очага, опрокинул кофейник на горячую золу, вода зашипела, и кверху поднялся пепел и пар.

— Фу, фу! — зафыркал он, замахал руками, потом швырнул кофейник на пол, выругался и, шатаясь, невнятно и сердито ворча, пошел в свою комнату. Выходя, он так стукнул дверью, что свеча чуть не погасла, а из печки вырвалось густое облачко дыма.

Немного погодя из боковой двери донеслись истошные крики, треск. Послышался детский плач, опять хлопнула дверь, и раздалось женское причитание и крик о помощи. А вслед за этим что-то стеклянное разбилось о дверь корчмы.

— Знаю я этою дурака! — сказал возница и бросился к двери.

Женщина с огромным синяком под глазом вбежала в корчму и закричала:

— Помогите! Убил, убил меня!.. Ой!..

Выскочил и я за возницей. В комнате корчмаря, Таса его звали, было тесно. Огонь мерцал только в печке, но из открытой дверцы шло больше дыма, чем света. В одном углу, надрываясь, кричал ребенок, в другом метались два силуэта: возница, схватив Тасу поперек живота, тащил ею к кровати, а тот сопротивлялся, упираясь руками и ногами, сквернословил, грозил застрелить, пока, наконец, его крик не превратился в неразборчивый, срывающийся хрип. Вознице удалось справиться с ним и уложить на постель. Таса застонал, чмокнул несколько раз губами и захрапел.

— Чтоб пусто тебе было! — сказал возница, взял ребенка, задохнувшегося от плача, и понес в корчму.

— Ма-ма! — закричал ребенок, увидев Радойку, и протянул к ней ручки.

— Горе мое, несчастный мой сынок! — приговаривала Радойка сквозь слезы. Прижав к себе ребенка, она села на край лавки и дала ему грудь.

Плакали и мать и ребенок. Радойка целовала мальчика сквозь слезы, а он отпустил грудь и, всхлипывая, смотрел на мать голубыми, заплаканными глазенками.

— Что это с твоим мужем, почему он так безобразничает?

— Не впервой это с ним! — ответила Радойка со вздохом, а потом добавила: — Сейчас я вам приготовлю постель, вот только дитя успокоится.

— А он не набросится на тебя опять? — спросил я.

— Нет, теперь его и пушками не разбудишь! — ска-зала она, унося ребенка.

— Вы его не знаете? — спросил меня возница.

— Нет!

— Я-то знаю его по Крагуевцу. Пропил он все — и свое и чужое. Был бакалейщиком, но разорился, потом держал пекарню — тоже прогорел; приехал сюда, взял из села себе в жены эту замечательную женщину. И теперь доволен. Она, как крот, — колет дрова, носит воду снизу из колодца, прислуживает ему, стирает, вяжет, шьет, никогда не сидит сложа руки. Она все это заработала. А он болтается без дела, напивается и, придя домой, избивает жену, — и так изо дня в день.

Плохо я слал эту ночь, хоть и поздно заснул. Тоска какая-то овладела мной от всего виденного, и я едва дождался утра, когда мы тронулись в путь.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Н. Кондрашиной)

[1] Греяница – вареная ракия.

В сельской корчме (1/2)

Зима суровая, кони моего возницы слабые, а повозка покрыта плохо натянутой рогожей. Проселочная дорога вся в ухабах; снег лег поверх замерзшей грязи, и повозку бросает так сильно, что я побаиваюсь, как бы у меня не оторвалась печень. Ветер взвихряет и носит целые облака мелкого, колючего снега и бьет им по рогоже, которую раздувает во все стороны, и я каждую минуту жду, что она упадет мне на голову. Ветром нанесло снегу в повозку, и меня засыпало, пожалуй, не меньше, чем если бы я ехал на открытых санях. По одну сторону дороги — глубокий и широкий овраг, склоны которого поросли кустарником, а кое-где виднеется и высокий дуб или вяз; по другую сторону белеют покрытые снегом поля, пересеченные в разных направлениях следами санных полозьев, — к стогам сена или соломы, обнесенным высокими жердями, к затерявшимся среди заснеженных садов домам, из труб которых валит дым. Изредка попадается навстречу крестьянин с вязанкой осоки на спине для скотины, густо запорошенный снегом вместе со своей ношей.

— О господи, что за несчастье! — говорит кучер, повернувшись ко мне.

— Езжай до первой корчмы, дальше сегодня не поедем. Сейчас и так уже полдень, должно быть, — говорю я, потому что и сам чувствую, что дальше ехать невозможно.

Возница то и дело поворачивался ко мне, негодуя на ужасную погоду, или про себя проклинал и снег, и ветер, и повозку, и «дорогу, и того, кто се выдумал!» А больше всего доставалось «первому кучеру на земле и тому, кто первый додумался впрячь лошадь в телегу».

— Уж лучше бы мать родила меня безруким, чем вот этими руками держать вожжи (при этом, разумеется, досталось и том кто изобрел вожжи), уж лучше бы нищим мне быть! — ворчал возница, сетуя на свою жизнь.

А под конец обрушился на крестьян.

— Скоты, как есть скоты! Построили корчму там, где ни один сообразительный человек не стал бы строить! — продолжал он философствовать о жизни. — Ну что им стоило построить корчму вот здесь, на равнине? Замечательное место! Так нет же, упрятали ее вниз, в долину!

После этих высказываний разгневанный возница принялся ругать «первого крестьянина».

И вот, наконец, после двух часов такой езды, истинного мученья, мы подъехали к корчме.

— Вот она, чтоб ей сгореть! — объявил кучер тоном еще более суровым, чем тот, каким он поносил недавно первую на земле корчму и первого корчмаря.

Недалеко от корчмы — здание общинного суда, обнесенное забором, а во дворе арестантская — бревенчатая изба без окон, с небольшой трубой под самой стрехой. Оттуда доносится истошный крик, кто-то волком воет, клянет старосту и грозит «вспороть ему брюхо». Немного подальше — дом попа, школа, лавчонка; еще дальше, на холме, два-три домика, а в долине — церквушка.

Корчма довольно просторная. Вдоль стен — широкие скамьи, блестевшие от долгого употребления, как полированные. Два деревянных стола в разных концах комнаты. Посередине — большая изразцовая печь. На стене слева от входа прилеплены разные картинки, вырванные из календаря и снятые с ярмарочных пряников. Все это пожелтело, как и патент на содержание корчмы, который едва можно рассмотреть сквозь стекло, засиженное мухами. На противоположной стене в углублении устроен очаг; на огне большой кофейник с водой и глиняный горшок, где с бульканьем тушится капуста. Над очагом, на закопченной стене развешено несколько кофейников разной величины и на гвозде палочка на пеньковой веревке. Этой палочкой мешают кофе, и она вся черная.

Около очага стоит маленькая, ссутулившаяся женщина с бледным лицом и живыми черными глазами. На ней суконная кофта, а поверх нее — вышитая безрукавка и суконная же юбка, на ногах туфли, на ладонь больше ее ноги, на голове желтенький платок. Она вяжет на медных спицах темносиний чулок, а у ног ее сидит лохматый, чумазый ребенок лет двух, с голубыми глазками, и играет клубком, который упал на пол. Он катает его, лижет, мнет в ручонках, а иногда пытается затолкнуть в рот.

Около печки стоят, расставив руки, и греются трое. На них стеганые ватные безрукавки, рваные до того, что вата висит клочьями. Штаны во всевозможных заплатках, у одного даже из черного вылинявшего сатина, по чему можно было судить, что он вхож к сельским господам. На одном из них — короткая легкая безрукавка, лопнувшая на спине, без пуговиц, хотя застегнуть ее все равно было бы нельзя, потому что напялена она поверх ватной стеганки. На голову по самые уши нахлобучена засаленная, потерявшая форму шляпа, из-под которой торчат нечесаные, грязные волосы, клочьями свисающие на лоб. Выражение лица хмурое, глаза мутные, сонные, будто он не совсем еще проснулся.

Второй выглядел более расторопным, у третьего голова была замотана тряпкой, на распухшем глазу и щеке запеклась кровь, следы которой были видны и на шее и на засаленной рваной рубашке.

Когда я вошел, женщина положила вязанье, подошла ко мне и поздоровалась. «Здравствуйте! Как поживаете?» — так, будто мы с, ней старые знакомые, а те трое немного попятились, засунули руки в обтрепанные карманы штанов и стали с любопытством меня разглядывать.

Женщина быстро накрыла стол скатертью с одного конца, смахнула рукой с сиденья неуклюжего стула пыль и предложила мне сесть.

— Холодно, черт возьми… Далеко ли едете, сударь?.. Да отодвиньтесь вы от печки, дайте разжечь огонь… Холодно… Устали… небось?.. Беги, Веса, принеси дров (обратилась она к сонному в летней безрукавке). Как добрались, сударь?.. Если вы на лошади, то, конечно, легче…

Все это и многое другое она говорила, орудуй щипцами в печке, около которой сидела на корточках, не ожидая ответа на свои вопросы.

Веса принес несколько сырых поленьев, покрытых намерзшим снегом, бросил их около печки на кирпичный пол, стряхнул снег с рукавов и стал греть руки у печки. Женщина подбросила два-три полена, снег, растапливаясь, зашипел, затрещали дрова, ветром выдуло из печки густое облачко дыма, который стал расползаться по корчме.

— Чтоб им пусто было, этим сырым дровам!—воскликнула женщина, протирая глаза краем передника. Потом взяла медное ведро и кувшин и сунула в руки двоим здоровым, чтобы они принесли воды, а третьего, с разбитой головой, послала наколоть сухих дров.

Вошел возница и принес сбрую. Женщина бросила ее в угол, а вошедшему тоже предложила сесть к огню.

— Кто эти трое? — спросил я.

— Непутевые. Не хотят наняться в селе к хозяину, поработать у него зиму за стол да одежонку, а вот шляются тут без дела. Поработают то у попа, то у учителя, то здесь — в корчме; я их покормлю, иногда выпить дам — только и всего.

— А почему у одного разбита голова?

— Да разбил ему такой же, как и они сами, Драгутин. Работал он у попа, тот угостил его ракией, пьяный явился он сюда, достал где-то палку и что было сил ударил по голове этого несчастного Леку.

— А за что ударил-то?

— Да кто их разберет. Проиграл будто бы Лека ему какие-то деньги в карты еще летом, когда они играли в кукурузе, и с тех пор не отдает. Упал бедный Лека как подкошенный, а Драгутин убежал куда-то под гору. Сегодня утром поймали его у котла дяди Павла — опять вдребезги пьян.

— Не тот ли это, что кричит в арестантской?

— Вы слышали? Он!

— А что с ним будет?

— Да ничего. Когда протрезвеет, выпустит его председатель и заставит отработать день-другой у него, а потом он опять напьется, — вот и все. В прошлом году он же пырнул ножом в грудь этого самого Весу, который по воду пошел.

— А за что?

— На Николин день работали они у попа, носили ему из церкви праздничные хлебцы (поп, когда святит, берет себе половину). Когда все перетаскали, поп дал им несколько хлебцев и ракии поднес — работали-то весь день. А они напились да разругались. Веса трахнул его кружкой по голове, а тот вынул нож и пырнул им Весу в грудь. На счастье, в кость попал, не проколол насквозь.

Все трое исполнили ее распоряжение, опрокинули по чарке и исчезли. Возница пошел к лошадям.

Немного погодя в корчму вошли двое, мужчины лет по сорока. На первом, белокуром, была стеганая ватная безрукавка, крытая сукном, поверх нее — суконная жилетка, широкие суконные брюки, на турецкий манер, и высокие сапоги. Другой в потертой офицерской шинели без погон, в шляпе и начищенных сапогах. Оба, войдя, стряхнули снег с сапог, кивнули мне в знак приветствия, а потом отряхнули шапки об лавку. В это время трактирщица придвинула стулья к другому столу, и они сели. Хозяйка пошепталась с ними о чем-то, после чего они повернулись и еще раз посмотрели на меня. Первый, Димитрий, был, как я потом узнал, председатель общины, а тот, в шинели и шляпе,— несправедливо разжалованный поручик, как он утверждал, но поговаривали, что его за дело лишили унтер-офицерского чина. Что из этого правда, хозяйка сказать не бралась, но то, что он немного учился в школе, подтверждала, потому что были они односельчане, и она знала его с детства. Сейчас он жил в селе у своих братьев, людей довольно бедных, и настойчиво просил Димитрия— председателя, взять его общинным писарем. В деревне, где надо работать в поле, он оставаться не хотел, а с удовольствием перебрался бы сюда, где есть корчма и всегда веселая компания.

Председатель сидит серьезный, важный, положив ногу на ногу и обеими руками опираясь на толстую, сучковатую палку. А тот, в шинели, Милосав, облокотился на руки, почти лег на стол и напряженно, выжидающе смотрит на председателя. Скулы у него широкие, взгляд живой, быстрый, лицо какое-то треугольное, бритое, волосы гладко причесаны, усы с сединкой тонко закручены.

Они, видимо, продолжали разговор, начатый еще в суде:

— Я, брат, понимаю, но ведь ты не знаешь этого дела… Дай-ка, Радойка, чарку ракии… Ты понаторел в военном деле.

— Администрация есть администрация, дорогой мой… Документы есть документы, дело есть дело. И ничего тут нового нет. Пришел в общину приказ уездного начальника. Очень хорошо. Я складываю бумагу и отвечаю: «Правление общины, возвращая настоящий документ, имеет честь сообщить вам следующее…» — и дальше уже то, что полагается, — говорит Милосав раздельно и водит рукой по столу, будто пишет.

Радойка, успокоив расплакавшегося ребенка, опять встала на свое место и принялась вязать, а я сделал вид, что не обращаю внимания на их разговоры.

Председатель похлопывал рукой по столу, как бы что-то обдумывая. Тянулось напряженное молчание, пока председатель не заговорил с важным видом:

— Нелегкое это дело! Вот я который уже год то кмет, то председатель общины, а случается такое, что и не разберешься… Вот есть у меня сейчас одно такое дельце, что и сам ума не приложу, как быть.

— Да-а, трудно тебе решить! — начал Милосав.

— А откуда ты знаешь, если я еще ничего не сказал?

— Уж знаю, брат! Ты же насчет того…

— У-у, о чем вспомнил! Это и тетка моя решит. Совсем другое дело! — сказал председатель и самодовольно засмеялся. Он отпил немного из чарки и продолжал: — И сам, говорю, не знаю, что делать. Думал я, думал, да так ничего и не надумал. (Он положил палку на стол и расставил пальцы так, будто собирался что-то считать.) Ты послушай, какая несуразица: уездный начальник приказал мне сегодня одно, а предписание министра полиции от октября месяца говорит другое. (Эти две точки зрения он представил чаркой и палкой.) Ну хорошо! Послушаешь министра — начальник тебя съест, послушаешь начальника — тот, наверху, загудит. Вот и крутись! Этот тебе одно (поднимает палку и ударяет ею по столу), а этот — другое (поднимает чарку и с силой ставит ее на стол, а сам с разведенными в знак удивления руками молча переводит взгляд с палки на чарку)!.. Ну что теперь делать? Угодишь этому (показывает на палку) — загудит этот (показывает на чарку)… Думаешь, легко?..Трудная, брат, наша служба; это тебе не армия: налево, направо, шагом марш! Стой! Ряды вздвой!.. Это совсем другое, и вот тут загвоздка получилась. Ну и скажи теперь, как поступить?

(Далее)

Не можу слухатися

Настала пора мені служити у війську, але ніхто не викликав мене. Я весь пройнявся патріотичними по­чуттями, і вони не дають мені спокою ні вдень ні вночі. Іду вулицею — стискаю кулаки, побачу якого інозем­ця — скрегочу зубами, а часом так і пориває мене ки­нутися на якусь людину й дати їй ляпаса. Ляжу спа­ти — всю ніч сниться, що я ріжу ворогів, проливаю кров за свій народ і мщуся за Косове поле. Чекаю нетерпляче повістки, а її все нема й нема.

Бачу, як багатьох хапають за ко.мір і тягнуть до казарми, та й заздрю їм.

Якось прийшла повістка старому дідові, що звався випадково так само, як я. Йому суворо наказували негайно як дезертирові з’явитися до комендатури.

— Який я дезертир, — запротестував дід, — яв трьох війнах був, маю поранення, шрами й досі ношу!

— Усе це добре, але наказ є наказ, і його треба ви­конувати.

Пішов дід до коменданта, а той вигнав його геть.

— Хто тебе кликав сюди, шкапо стара?— гарикнув комендант і мало не відлупцював діда.

Зрештою, якби старого не витурили так безпардон­но з комендатури, я зі своїм ентузіазмом і великою любов’ю до казарми вже ладен був подумати, що він має там якусь протекцію.

Моє сильне хотіння змінилося нараз відчаєм. Да­ремно я, проходячи вулицею повз офіцерів, гатив но­гами об землю, аж у п’ятах мені стріляло, сподіва­ючись, що такого старанного вояка неодмінно запри­мітять і покличуть до війська. Не кликали.

Усе це допекло мені, і одного чудового дня я сів та й написав командуванню прохання, щоб забрали мене до війська. У ньому я вилив усі свої патріотич­ні почуття і наприкінці написав таке:

«Ах, пане коменданте, якби ви знали, як б’ється в грудях моє серце і в жилах клекоче моя кров, дожи­даючись тої давно омріяної хвилини, коли я нарешті зможу називатися захисником корони й вітчизни, оборонцем свободи й сербського вівтаря, коли я стану в ряди косовських месників!»

Оздобивши таким чином свою заяву, наче любов­ний лист, я відчув себе на сьомому небі, впевнений, що все буде гаразд.

Окрилений надією, я встав і подався просто до комендатури.

— Чи можу я пройти до пана коменданта?— запи­тав я солдата, що стояв коло дверей.

— Не знаю, — відповів той спроквола, знизавши пле­чима.

— Запитай його, скажи, прийшов тут один, хоче служити у війську! — кажу йому, наївно гадаючи, що солдат, лише почувши таке, всміхнеться до мене й стрімголов кинеться до коменданта доповісти про при­хід новобранця, а комендант вибіжить мені назуст­річ аж до дверей, поплеще мене по плечу й вигукне: «Добре, соколе; ходімо зі мною!»

Але, замість усього цього, солдат подивився на ме­не співчутливо, ніби хотів сказати: «Ех, дурню, дур­ню, куди ти рвешся! Таж каятися будеш!»

Я тоді ще не розумів цього погляду, через те мені й дивно було, чого солдат так дивиться на мене.

Довго я чекав під дверима. Ходив сюди-туди, курив, сідав, плював, заглядав у вікна, позіхав, розмовляв з якимись селянами, що теж прийшли до комендан­та, і чого тільки не робив, аби згаяти час.

У всіх кабінетах кипить робота, чується гомін, лайка. Безперестанку звучать команди, а вслід за ними лунають вигуки: «Слухаюсь!» — це означає, що наказ від найвищого чином дійшов до найнижчого — і коридором біжить солдат з одного кабінету в інший. Тепер уже в цьому кабінеті зчиняється галас, кілька разів різними голосами лунає «Слухаюсь!» — і знову вибігає солдат — мчить в іншу частину.

Задзеленчав дзвоник у комендантському кабінеті.

До кабінету увійшов солдат. Почулося якесь глухе буркотіння, потім солдат гукнув: «Слухаюсь!» — і ви­біг розпашілий, мов рак, і полегшено зітхнув, що все так щасливо минулося.

— Заходьте, кому треба до пана коменданта, — ска­зав солдат, витираючи піт із лоба.

Я увійшов перший.

Комендант сидів за столом і курив цигарку в бурш­тиновому мундштуку.

— Добрий день! — привітався я.

— Що треба? — гарикнув він таким голосом, що в мене підігнулися ноги.

— Чого ви кричите, пане?! — сказав я, трохи огов­тавшись.

— Ти ще будеш учити мене!? Геть звідси! — заго­рлав він ще страшніше й тупнув ногою.

Я відчув, що в мене по спині поповзли мурашки, а мій патріотичний запал ніби хто водою полив, але я ще не втрачав надії, що все зміниться, коли я роз­повім йому про мету свого приходу.

— Я прийшов, щоб служити у війську! — промовив я, сповнений гордості, виструнчившись і дивлячись йому у вічі.

— А-а, дезертир! Почекай-но хвилинку, саме таких ми й шукаємо! — зловтішно мовив він і теленькнув дзвоником.

Відчинилися двері ліворуч від його стола й до ка­бінету увійшов старший сержант. Виструнчився, за­дер голову, вирячив очі, руки притис до стегон і посу­нув на коменданта, ударяючи ногами так, що аж у вухах задзвеніло, став перед ним, пристукнув ногою і, скам’янівши, як велить статут, голосно проказав:

— Слухаюсь, пане полковнику.

— Ось цього негайно забрати, обстригти, вдягти й посадити на гауптвахту.

— Слухаюсь!

— Ось моє прохання, будь ласка!.. Я не дезертир, я хочу служити у війську, — пояснюю йому і весь тремчу.

— Не дезертир? То чого ж ти хочеш?

— Хочу бути воїном.

Він відхилився трохи назад, примружив одне око й промовив уїдливо:

— Ти диви, він хоче, щоб його взяли до війська!.. Гм, та-а-ак!.. Із вулиці просто в казарму, трах-бах — і відслужив, ніби йому тут перегони якісь!..

— Мені строк настав служити.

— Не знаю тебе і слухати не хочу… — почав було комендант, але саме до кабінету увійшов офіцер з якимись паперами.

— Подивіться в рекрутському списку, куди отой записаний! — сказав комендант офіцерові, кивнувши на мене, потім запитав: — Як звати?

Я простяг своє прохання.

— Навіщо мені твої каракулі! — крикнув він і ви­бив мені з руки заяву; вона впала на підлогу.

«Ух, а я ж так складав!» — подумав я, забувши з досади, що треба назвати своє ім’я.

— Як звати, чому не відповідаєш?! —ревнув комен­дант.

— Радисав Радисавлевич.

— Подивіться в рекрутському списку! — наказав він офіцерові.

— Слухаюсь! — відповів той і, подавшись у свій ка­бінет, наказав молодшому офіцерові: — Подивіться в рекрутському списку, чи нема там якогось Радисава.

— Слухаюсь! — вигукнув молодший офіцер, вийшов у коридор, покликав старшого сержанта й наказав йому те саме.

— Слухаюсь! — відлупилося коридором.

Старший сержант наказав сержантові, той єфрей­торові, а єфрейтор солдатові.

Тільки й чути, як гупають кроки, як зупиняються один перед одним начальники й підлеглі і все кін­чається отим «Слухаюсь!».

— Список, спи-и-исок! —покотилося по всіх кабіне­тах, знявся в повітря пил, забухкали тюки паперів на підлогу. Шелестять аркуші, починаються ревні по­шуки.

А я тим часом стою в кутку комендантового кабіне­ту, не сміючи навіть дихати: такий страх охопив ме­не. Комендант сидів і курив, гортаючи записник.

У такому ж порядку, як було спущено наказ, по­вернулася й відповідь, тільки тепер вона йшла від нижчого чином і дійшла до старшого сержанта.

Старший сержант з’явився перед начальником.

— Честь маю доповісти вам, пане полковнику, що той солдат, якого ми шукали в списку, — помер.

Я отетерів і з переляку ладен був навіть у це по­вірити.

— Той солдат помер!.. — сказав комендант.

— Але я живий! — вигукнув я перестрашено, ніби й справді виривався з пазурів смерті.

— Іди собі! Для мене ти мертвий, тебе нема на світі, поки громада не направить тебе сюди!

— Повірте мені, я той самий… Я живий, ви ж ба­чите!

— Геть з очей, у списку сказано «помер», а ти мені голову морочиш!..

Мені не лишалося нічого іншого, як вийти.

Приплентав я додому (жив я в іншому місті) і кі­лька днів не міг отямитися. Писати нову заяву мені перехотілося.

Не минуло й трьох місяців з того часу, аж у наше місто прийшло розпорядження, щоб громада протягом двадцяти чотирьох годин відправила мене до комен­датури.

— Ти дезертир, — сказав мені капітан, до якого при­вів мене солдат.

Я розповів йому все, як було і що сталося, коли я приходив до коменданта.

— Гаразд, іди, — розберемося.

Я пішов.

Щойно я повернувся у своє місто, як приходить ви­клик з якоїсь іншої комендатури. Кличуть мене до себе, щоб я негайно з’явився до своєї комендатури, бо я, виявляється, потрапив у їхні списки.

Пішов я до своєї комендатури й кажу, що мене ви­кликають в М-ську комендатуру, аби повідомити, що я повинен з’явитися до вас.

— Так чого ж ти прийшов сюди?

— А чого я піду до них, коли вони все одно пере­правляють мене сюди… — і став доводити, як неро­зумно було б іти до тамтешньої комендатури.

— Ти прийшов тут пояснювати?! Так не можна; порядок є порядок!..

Що робити? Мусив я плентати з К. до М., аби там мені повідомили, що я маю прибути до К.

З’явився я до тамтешньої комендатури.

Знову — накази, тупіт ніг, «слухаюсь!» — і врешті мені сказали, що мене ніхто не викликав…

Повернувся я додому. Щойно зітхнув полегшено, як знову приходить виклик із М., а в ньому написано, що це вже повторний виклик і що в разі неявки у виз­начений час мене буде доставлено під конвоєм і по­карано.

Помчав я щодуху. Вручили повістку.

Ось так я потрапив до казарми й відслужив дворіч­ний строк.

Минуло з того часу п’ять років. Я вже майже за­був про свою службу у війську.

Одного дня мене викликали в громадську управу.

Зайшов туди, а там лежить ціла купа паперів з комендатури. Попідшивано, поприколювано все один до одного — зібралось аж дві товстелезні папки.

— Мені наказано відправити вас до комендатури, — сказав староста.

— Знову?! — зойкнув я від здивування.

Узяв я ці папери. На них тисячі підписів, резолю­цій, пояснень, звинувачень, відповідей, печаток цер­ковних, поліцейських, повітових, шкільних, громад­ських і ще хтозна-яких. Переглядаю і бачу: офіційно встановлено, що я живий, і мені наказується негайно з’явитися для проходження обов’язкового строку вій­ськової служби.

 

Джерело: Доманович, Радоє, Страдія. Подарунок королю, Дніпро, Київ 1978. (Пер. Іван Ющук)

Не понимаю

Пришло мне время служить в армии, но почему-то никто меня не призывает. Необыкновенное чувство па­триотизма охватило меня и не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Иду по улице — кулаки сами собой сжи­маются, а при встрече с иностранцем скриплю зубами и едва удерживаюсь, чтобы не броситься на него и не отве­сить хорошую оплеуху. Спать лягу — всю ночь мне снится, что я сражаюсь с врагами, проливаю кровь за свой народ и мщу за Косово[1]. С нетерпением жду повестки, но все напрасно.

А вижу я, многих хватают за шиворот и тащат в ка­зарму, и такая меня зависть берет!

Однажды пришла повестка старику, который ока­зался моим однофамильцем. И еще какая строгая по­вестка! Старика обвиняли в дезертирстве и приказы­вали ему немедленно явиться к воинскому началь­нику.

— Какой я дезертир, — говорит старик, — да я три войны прошел, ранен был вот сюда; и теперь еще заметно!

— Все это прекрасно, но необходимо явиться к воин­скому начальнику, таков порядок.

Пошел старик, а начальник вон его выгнал.

— Кто тебя звал, старая кляча?! — завопил он; еще немного — и избил бы старика.

В общем, если бы старика не выгнали с таким шу­мом, я в своем восторженном преклонении перед казар­мой уже готов был предположить, что сила протекции слишком велика.

Страстное желание служить в армии довело меня до отчаяния. Когда я проходил по улице мимо офицера, я так печатал шаг, что у меня подошвы болели, лишь бы произвести впечатление бравого солдата. Но все на­прасно — никто не призывал меня в армию.

Я вышел из терпения и в один прекрасный день сел и написал заявление воинскому начальнику с просьбой взять меня в солдаты. Излив весь свой патриотический пыл, я написал в заключение:

«Ах, господин начальник, если бы вы знали, как у меня стучит сердце и кровь кипит в жилах в ожидании того желанного часа, когда я смогу назвать себя защит­ником короны и отечества своего, защитником свободы и алтаря сербского, когда я встану в ряды мстителей за Косово».

И так я красиво все расписал — прямо как в лириче­ских стихах. Я был очень доволен собой, полагая, что лучшей рекомендации мне не нужно. И, преисполненный надежд, направился прямо в округ.

— Могу я видеть господина начальника? — спраши­ваю у солдата, который стоит у дверей.

— Не знаю, — отрывисто отвечает он и пожимает плечами.

— Поди спроси у него, скажи, пришел, мол, тут один, хочет служить в армии! — говорю я солдату, а сам думаю; сейчас он любезно улыбнется мне и бросится к начальнику сообщить о приходе нового солдата, а на­чальник тут же выскочит, похлопает меня по плечу и воскликнет: «Так, так, орел! Добро пожаловать!»

Но вместо этого солдат посмотрел на меня с сожале­нием, словно желая сказать: «Эх, дурачина, дурачина, ты еще спешишь! Будет у тебя время раскаяться!»

Но тогда я не понял этого взгляда и только удивился, почему он так на меня смотрит.

Долго я ждал у дверей. Расхаживал взад и вперед, курил, сидел, поплевывал от нечего делать, глядел в окно, зевал, толковал с какими-то крестьянами, кото­рые тоже ждали. И чего я только не делал, чтобы убить время!

Во всех комнатах канцелярии кипит работа; слы­шится шум, говор, ругань; То и дело отдаются приказа­ния, и коридор гудит от выкриков «слушаюсь!» Вот «слу­шаюсь!» прокатилось еще раз — значит, приказ дошел от высшего к самому низшему; смотрю, а уж солдат вы­скакивает из одной комнаты, бежит по коридору и вле­тает в другую. Теперь, там слышится шум, несколько раз громко и на разные лады повторяется «слушаюсь!» и солдат опять бежит уже в другое отделение.

Раздается звонок в кабинете начальника.

Солдат кидается туда.

Слышится приглушенное бормотание, а затем выкрик солдата: «Слушаюсь!»

Вот он появляется весь красный и с облегчением переводит дух, радуясь, что все обошлось благо­получно.

— Входите, кто тут к господину воинскому началь­нику, — говорит он и вытирает пот со лба.

Я вхожу.

Начальник сидит за столом и курит сигарету в янтар­ном мундштуке.

— Добрый день, — приветствую я.

— Что такое? — крикнул он так сурово, что у меня ноги подкосились и все поплыло перед глазами.

— Почему вы кричите, сударь?! — начал я, собрав­шись немного с мыслями.

— А, ты еще учить меня вздумал! Вон отсюда! — заорал он и топнул ногой.

Мурашки забегали у меня по всему телу, а на мой патриотический пыл будто кто-то воды плеснул; правда, у меня была надежда что все пойдет иначе, когда он узнает, чего я хочу.

— Я пришел, чтобы служить в армии, — гордо за­явил я, вытянувшись и поедая его глазами.

— А, дезертир! Таких-то мы и ищем! — крикнул начальник и позвонил в колокольчик.

Открылась дверь слева от его стола, появился стар­ший сержант. Он выпрямился, задрал голову, вытаращил глаза, вытянул руки по швам и маршем направился к начальнику, топая так, что в ушах звенело. Вот он остановился, приставил ногу и замер, словно окамене­лый, отчеканив громко:

— Жду ваших приказаний, господин полковник!

— Этого сейчас же отведи, остриги наголо, выдай обмундирование и под замок…

— Слушаюсь!

— Вот заявление, пожалуйста!.. Я не дезертир, я хочу служить в армии! — бормочу я, а сам весь дрожу.

— Не дезертир? Какое же ты мне заявление суешь?

— Хочу быть солдатом!

Он откинулся немного назад, прищурил один глаз и ехидно проговорил:

— Понятно, захотелось человеку в армию!.. Хм, так, та-а-а-к! Значит, прямо с улицы в казарму, отслужил поскорее и прощай, как будто здесь проходной двор!..

— Но ведь парней моего возраста сейчас призывают.

— Не знаю, кто ты такой, и не хочу слушать… — начал начальник, но в это время вошел офицер с ка­ким-то документом.

— Посмотрите, есть ли этот в списке новобранцев, — говорит он офицеру и, показывая на меня рукой, спра­шивает: — Как фамилия?

Я протягиваю заявление.

Зачем мне твоя бумажонка? — крикнул он и вы­шиб у меня из рук заявление. Оно упало на пол.

«Эх, труды мои!» — подумал я и до того огорчился, что забыл назвать свою фамилию.

— Чего молчишь? Как фамилия? — завопил он.

— Радосав Радосавлевич.

— Проверьте по списку новобранцев! — приказывает он офицеру.

— Слушаюсь! — отвечает тот, уходит в свою ком­нату, где приказывает одному из младших офицеров: — Проверьте в списке новобранцев, есть ли там некий Радисав!

— Слушаюсь! — отзывается этот другой офицер и, выйдя в коридор, повторяет тот же приказ старшему сер­жанту.

— Слушаюсь! — громко отвечает тот.

Старший сержант приказывает младшему сержанту, тот капралу, а капрал солдату.

Только и слышно: раздаются и замирают шаги и все завершается этим «слушаюсь!»

— Список, спи-и-и-со-о-ок! — разносится по всему зданию, с полок сбрасывают пропыленные связки доку­ментов, щелестят бумагой, старательно ищут.

Пока все это происходило, я стоял в кабинете началь­ника, не смея дышать, — такой меня страх пронял. На­чальник сидел, покуривая и перелистывая блокнот.

Ответ на приказ пришел тем же порядком, только в обратном направлении — от солдата к старшему сер­жанту.

Старший сержант вошел к начальнику.

— Ну, что?

— Честь имею доложить, господин полковник, что солдат, которого мы искали в списках, умер.

В смятении и страхе я готов был поверить даже этому — рассудок мой помутился.

— Тот солдат умер!.. — говорит начальник.

— Но я жив!.. — кричу я в ужасе, словно и вправду смерть гонится за мной по пятам.

— Проваливай! Для меня ты умер! Ты не суще­ствуешь, пока община не подтвердит, что это не так.

— Но уверяю вас, это я… не умер, вот я!

— Убирайся, в списке отмечено «умер», а ты будешь меня уверять!

Мне ничего не оставалось делать, как уйти.

Отправился я домой и несколько дней не мог прийти в себя. Мне уже не хотелось больше писать заявления.

Но не прошло и трех месяцев, как в нашу общину поступила бумага от воинского начальника с требова­нием отправить меня в округ в течение суток.

— Ты дезертир, — заявил мне капитан, к которому привел меня солдат.

Я рассказал ему, как было дело, все по порядку.

— Хорошо, иди, пока мы тут разберемся.

Я ушел.

Не успел я вернуться домой, пришла повестка от воинского начальника другого округа.

Там меня ошибочно занесли в списки и теперь вызы­вали для того, чтобы немедленно отправить в наш округ.

Сразу отправляюсь к своему начальнику, рассказы­ваю, что меня вызвали к воинскому начальнику М., дабы сообщить, что я должен явиться сюда.

— Так зачем же ты к нам приехал, если тебя в М. вызывают?

— А зачем я туда поеду, ведь они меня все равно к вам направят, а раз я уже здесь… — начал я доказы­вать, как глупо было бы ехать в М.

— Ты что учить нас явился! Нет, брат, не выйдет, порядок есть порядок!

Что делать? Пришлось отправиться из К. в М., чтобы там услышать о необходимости явиться в К.

Итак, явился я в округ М.

Снова приказы, беготня, «слушаюсь!» В конце концов объявили, что меня никто не вызывал…

Вернулся я домой. Только отдохнул немного душой, опять бумага из М. В этой вторичной повестке говори­лось, что я должен быть доставлен под стражей и нака­зан за неявку вонвремя.

И снова я помчался, не помня себя, боясь ослушаться приказа.

Вот таким образом я попал в казарму и отслужил два года.

С тех пор прошло пять лет. Я стал уже забывать, что был солдатом.

Однажды вызывают меня в общину. Прихожу туда и вижу целую груду бумаг из округа килограммов на десять весом. Что-то, должно быть, пришивалось, вкла­дывалось одно в другое, пока бумаг не набралось столько, что их пришлось разделить на две пачки.

— Приказывают отправить вас в округ, — говорит мне кмет[2].

— Как, опять? — вскрикнул я от удивления.

Я взял бумаги. На них были тысячи каких-то под­писей, приказов, объяснений, обвинений, ответов и все­возможные печати — и священника, и капитана, и окруж­ного начальника, и школьные, и общинные, и дивизион­ные — и чего там только не было. Просмотрел я все это и понял: наконец-то официально подтверждено, что я жив и меня призывают немедленно отслужить свой срок в регулярной армии.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. М. Егоровой)

 

[1] На Косовом поле (вблизи тепернешней сербо-албанской границы) 15 июня 1389 года турки нанесли поражение сербскому войску. После этого Сербия стала вассалом Турции, а позже была окончательно покорена. В народе день Косовской битвы считается днем гибели самостоятельного сербского государства и начала турецкого ига. «Отомстить за Косово», то есть освободить все сербские земли от турецкого рабства, было извечной мечтой сербского народа.

[2] Сельский староста.

Страдия (8/12)

(Предыдущая часть)

Сначала я предполагал пойти к министру просвещения, но в связи с последними неприятными происшествиями мне захотелось услышать, что по этому поводу думает военный министр, и в тот же день я направился к нему.

Перед самым моим приходом военный министр, маленький, худощавый человечек с впалой грудью и тонкими ручками, закончил молитву.

В его кабинете, словно в храме, носился запах ладана и разных курений, а на столе лежали старые, пожелтелые божественные книги.

В первую минуту я подумал, что ошибся и попал к кому-то другому, но мундир высшего офицера, .в который был облачен господин министр, убедил меня в противном.

– Простите, сударь, – любезно сказал он нежным, тонким голосом, – я только что кончил свою обычную молитву, которую читаю всегда перед тем, как сесть за работу. Теперь, в связи с неприятными событиями на юге нашей дорогой родины, молитва имеет особенно 6oльшой смысл.

– Если нападения будут продолжаться, то это может привести к войне? – спросил я.

– О нет, такой опасности нет.

– Мне кажется, господин министр, опасность заключена уже в том, что ежедневно разоряют целую область вашей страны и убивают людей?

– Убивать-то убивают, но сами мы не можем быть такими же некультурными, такими же дикими, как… Здесь что-то холодно, сквозит. Сколько раз я говорил этим несчастным служителям, чтобы в моей комнате температура всегда была шестнадцать с половиной градусов, но никакого толку… – прервал господин министр начатый разговор и позвонил в колокольчик.

Служитель вошел, поклонился, при этом ордена зазвенели у него на груди.

– Скажите, ради бога, разве не просил я вас поддерживать в моем кабинете температуру шестнадцать с половиной градусов? Опять холодно; да еще сквозняк, просто хоть замерзай!

– Но, господин министр, вот термометр показывает семнадцать градусов! – вежливо ответил служитель и поклонился.

– Тогда хорошо, – довольным тоном произнес министр. – Если хотите, можете идти.

Служитель вновь низко поклонился и вышел.

– Поверьте, эта проклятая температура доставляет мне массу хлопот, а температура для армии – это все. Если не поддерживается нужная температура, армия никуда не годится… Все утро я готовил приказ командованию… Вот он, могу вам прочесть:

“В связи с тем, что в последнее время на южные районы нашей страны участились нападения анутов, приказываю: ежедневно солдаты должны по команде молиться всевышнему о спасении дорогой и милой родины, омытой кровью наших героических предков. Подходящую для такого случая молитву выбирает армейский священник; кончаться же она должна так: “Да ниспошлет милостивый бог добрым, тихим и праведным гражданам, павшим жертвами зверского насилия диких анутов, райское житье! Да простит господь их праведные патриотические души; пусть они мирно покоятся в земле Страдии, которую искренно и горячо любили. Слава им!” Солдаты и командиры должны произносить молитву хором, набожными, скорбными голосами. Засим, вытянувшись во фронт, гордо и с достоинством, как то приличествует храбрым сыновьям нашей страны, они должны трижды громогласно воскликнуть под звуки труб и барабанов: “Да здравствует Страдия, долой анутов!” Все это надлежит проводить благопристойно и осмотрительно, ибо от этого зависит благополучие нашей дорогой родины. Осторожно проделав все это, воинские отряды должны, под звуки марша победоносно пройти со знаменами по улицам; при этом солдаты должны отбивать шаг так, чтобы мозги переворачивались в голове. Дело это спешное, а посему о выполнении его приказываю немедленно представить подробное донесение. Одновременно строжайше требую обратить особое внимание на температуру в казармах, создав тем самым главное условие для процветания армии”.

– Если приказ придет вовремя, он будет, видимо, полезен?

– Я поэтому и торопился, и, слава богу, приказ заблаговременно, за целый час до вашего прихода, полностью передан по телеграфу. Если бы я не умудрился направить его вовремя, могли бы произойти неприятные события.

– Вы правы! – чтобы хоть что-то сказать, проронил я, не представляя себе, что, собственно, могло произойти плохого.

– Да, сударь мой, прав. Если бы я, военный министр, не поступил так, то на юге страны кто-нибудь из военачальников мог, используя войска, оказать вооруженную помощь нашим соотечественникам и пролить кровь анутов. Наши офицеры, не желая продумать вопрос глубоко и всесторонне, считают, что так именно и следовало бы поступить. Но мы, существующее правительство, стремимся проводить миролюбивую, богоугодную внешнюю политику и не хотим по отношению к неприятелю быть дикарями; за зверское поведение бог их накажет вечной мукой в адском пламени. Есть и нечто другое, дорогой мой, не менее важное. Наше правительство не имеет в народе поддержки, а потому армия нужна нам главным образом для наших внутренних политических дел. Если, например, община в руках оппозиционеров, то вооруженные войска используются для того, чтобы предатели нашей измученной родины были казнены и власть передана своему человеку…

Господин министр закашлялся, и я воспользовался этим:

– Все это так, – ну, а если бы вторжения анутских отрядов участились?

– О, тогда и мы предприняли бы решительные меры.

– А какие именно, разрешите узнать?

– Предприняли бы экстренные меры, но опять-таки тактично, мудро, продуманно. Для начала мы приказали бы всей стране вновь принять резкие резолюции; ну, а если и это не поможет, тогда, бог ты мой, мы вынуждены были бы спешным порядком основать газету исключительно патриотического направления и поместить в ней целый ряд острых, даже язвительных статей против анутов… Но господь не допустит, чтобы дело -дошло, и до этого! – сокрушенно качая головой, сказал министр и принялся креститься, шепча молитвы своими бледными, сухими губами. Должен сознаться, что блаженное религиозное чувство отнюдь не коснулось меня, но компании ради и я начал креститься, думая при этом: “Поразительная страна! Гибнут люди, а военный министр составляет молитвы и мечтает об основании патриотической газеты! Армия у них дисциплинированная и храбрая, что доказано столькими войнами; так почему же не вывести части на границу и не предотвратить опасность, которую представляют анутские отряды?”

– Может быть, вас удивляет мой план? – прервал мои мысли министр.

– Действительно удивляет! – невольно признался я и тут же пожалел о своей неосторожности.

– Вы, дорогой мой, плохо разбираетесь в делах. Для нас главное не страну защитить, а как можно дольше удержать власть в своих руках. Бывший кабинет продержался два месяца, а мы правим всего лишь две-три недели. И вдруг так позорно пасть! Положение наше ненадежное, и мы должны принять все меры, чтобы продержаться как можно дольше.

– А что вы делаете?

– Делаем то, что делали и до нас! Устраиваем каждый день сенсации, праздники; теперь, когда дела наши плохи, надо будет придумать какой-нибудь заговор. В нашей стране это нетрудно. А главное, люди привыкли к этому, и когда мы на несколько дней задерживаемся с этим вернейшим средством укрощения оппозиции, и кругом водворяется раболепная тишина, они с удивлением спрашивают: “Что это? Разве не вскрыто, никакого заговора?” Поэтому армия и нужна нам для внутренних дел, организации сенсаций, праздников и заговоров. Э, сударь мой, то, что гибнут люди, – дело второстепенное, главное для меня – выполнить нечто более настоятельное и важное, чем это явное сумасбродство сражаться с анутами. Ваше мнение не оригинально, на мой взгляд; так думают, к сожалению, и наши офицеры и наши солдаты; но мы, члены нынешнего кабинета, смотрим на вещи куда глубже и трезвее!

– Но разве может быть у армии более важное назначение, чем защита родины, защита семей, страдающих от иноземного насилия? Ведь и южные округа посылают в армию своих сыновей, и посылают охотно, видя в ней свою опору, – сказал я довольно раздраженно, хотя этого совсем не следовало делать; вот ведь приспичит человеку что-то сказать или сделать, словно его муха какая укусит.

– Вы думаете, сударь, что у армии нет более важного назначения? – спросил господин министр тихим, даже печальным голосом, укоризненно качая головой и окидывая меня с головы до ног уничижающим взглядом. – Вы так думаете? – повторил он с болезненным вздохом.

– Но, прошу вас… – начал я; кто знает, что я хотел сказать, так как я и сам этого не знал, но министр прервал меня, задав мне вопрос повышенным тоном:

– А парады?

– Какие парады?

– Неужели и об этом надо спрашивать? Такое важное для страны мероприятие! – рассердился смиренный и набожный господин министр.

– Простите, я этого не знал.

– Не знали?!. Как же так! Я все время вам твержу, что нужны сенсации, праздники, парады. А как при этом обойтись без армии? Сейчас в этом ее основная задача. Пусть себе нападают вражеские отряды, это не так уже важно; главное, чтобы мы под звуки труб маршировали по улицам; ну, а если внешняя опасность для страны увеличится, то соответствующие меры должен будет принять министр иностранных дел, если, разумеется, он не окажется в это время занятым домашними делами. У него, бедного, много детей, но наше государство не оставляет без внимания своих заслуженных деятелей. Его сыновья, знаете ли, очень плохо учатся, и, конечно, их взяли на казенное содержание. Это сделали прежде всего. Да и о девочках государство позаботится так или иначе; можно подготовить им приданое за государственный счет или предоставить молодому человеку, пожелавшему жениться на дочери министра, большой пост, которого он при других обстоятельствах не получил бы.

– Как это замечательно, когда так ценятся заслуги!

– Мы единственные в этом отношении, равных нам нет! Какой бы министр ни был, хороший ли, плохой, благодарное отечество всегда заботится о его семье. У меня, например, нет детей, так государство взяло на свой счет обучение живописи моей свояченицы.

– У вашей свояченицы есть талант?

– До сих пор она ничего не рисовала; но, кто знает, может быть, ее ждет успех. С ней поедет и ее муж, которому также назначена стипендия. Он человек серьезный и трудолюбивый, и мы многого ждем от него.

– Они еще молоды?

– Да, еще молодые, крепкие; свояченице моей пятьдесят четыре года, а мужу ее около шестидесяти.

– Он, видимо, занимается наукой?

– О, еще как! Вообще-то он лавочник, но романы читает охотно, а газеты, как говорится, просто проглатывает. Он читает все наши газеты, а фельетонов и романов разных прочел свыше двадцати. Мы послали его изучать геологию.

Господин министр замолчал и принялся глубокомысленно перебирать висящие у него на сабле четки.

– Вы, господин министр, упомянули о сенсациях, – сказал я, чтобы вернуть его к прежней теме, так как меня вовсе не интересовали ни свояченица, ни ее муж.

– Да, да, вы правы, я увлекся второстепенными вещами. Вы правы. Мы подготовили крупную сенсацию, которая будет иметь большое политическое значение.

– Чрезвычайно важную, должно быть? А мне не удастся ничего узнать, прежде чем это произойдет? – полюбопытствовал я.

– Почему же нет, пожалуйста. Все уже объявлено народу, и он готовится к торжествам по поводу этого важного события.

– Вашу страну ждет счастье?

– Редкостное счастье. Весь народ ликует и с восхищением благодарит правительство за мудрую и патриотическую политику. В нашей стране только и говорят и пишут что о предстоящем радостном событии.

– Вами уже подготовлены все меры, обеспечивающие это событие?

– Мы еще основательно не думали на этот счет, но не исключена возможность, что какой-нибудь счастливый случай как раз и подвернется. Вы, наверное, знаете старую-престарую сказку о том, как правительство объявило недовольному народу, что скоро появится великий Гений, настоящий Мессия, который спасет страну от долгов, плохого управления и всяких зол и бед и поведет народ по лучшему пути к счастливому будущему. Народ, раздраженный и недовольный плохой земной властью и порядками, успокоился, и повсюду началось веселье… Разве вы никогда не слышали этой старой сказки?

– Нет, но она очень интересна. Скажите, пожалуйста, что же было дальше?

– Как я уже сказал, в стране наступило ликованье. Собранный на великий общий сбор народ решил приобрести на богатые пожертвования большие поместья, построить многочисленные дворцы, на которых было бы написано: “От народа великому Гению и Избавителю!” За короткое время все было сделано, все подготовлено, оставалось только ждать Мессию. Больше того, открытым всеобщим голосованием народ выбрал даже имя своему спасителю.

Господин министр остановился и вновь принялся неторопливо перебирать четки.

– И Мессия явился?

– Нет.

– Совсем?

– По-видимому, – равнодушно сказал министр, как-то сразу охладев к этой сказке.

– Почему?

– А кто его знает!

– И ничего важного так и не случилось?

– Ничего.

– Странно!

– Вместо Мессии в тот год выпал крупный град и погубил все посевы! – смиренно произнес министр, рассматривая свои янтарные четки.

– А что же народ?

– Какой?

– Да народ, о котором рассказывается в этой увлекательной сказке?

– Ничего!

– Как ничего?

– А что?.. Народ как народ!

– Это просто поразительно.

– Ха, если хотите знать правду, то народ все-таки имел от этого выгоду.

– Выгоду?

– Ну да!

– Не понимаю!

– Очень просто… Хоть несколько месяцев народ жил в радости и счастье!

– А ведь это правда! – смутился я оттого, что не догадался сам.

Мы еще поговорили о том о сем, и между прочим господин министр упомянул, что в связи с ожидающимся радостным событием, о котором шла речь, в один день произведут в генералы еще восемьдесят человек.

– А сколько их сейчас?

– У нас их, слава богу, достаточно, но мы должны увеличивать их количество для престижа страны. Вы только вдумайтесь: восемьдесят генералов в один день.

– Это внушительно.

– Еще бы! Главное – как можно больше помпы и шума!

(Далее)