Я – Серб (2/2)
III
Драгутин с Анной переехал в Сентомаш[1]. Знал он только то, что в душе его жила сильная любовь к Анне, и это чувство затмевало все другие. Он был словно в каком-то прекрасном волшебном сне, как герой тех фантастических рассказов, которые слышал ребенком от матери в долгие зимние ночи, лежа в постели.
Мать рассказывала ему, а его воображение рисовало еще ярче чудную сказку о змее и царской дочери. Жужжание материнского веретена, потрескивание дров в печи и сонное дыхание его сестры – все это еще лучше помогало ему представить себя в роли какого-нибудь бедного пастуха, который борется в удивительном, потустороннем мире с непобедимым змеем, чтобы освободить царевну… Глаза усталого ребенка закрывались, а воображении уводило все дальше и дальше, в тот волшебный мир, в сад, в котором растут деревья с алмазными плодами, где он находит девушку и становится царским зятем. Материнское веретено и дальше жужжало, дрова в печке восторженно щелкали, а на его свежем детском лице появлялась улыбка счастья и блаженства. Он засыпал и ему снились счастливые сны, которые снятся только детям.
Вот и сейчас счастье любви усыпило его и он спал, полный блаженства и не пришел в себя даже тогда, когда венчался с Анной в католической церкви.
В тот момент, в призрачном сне, в предвкушении будущего счастья, он думал только о том, что Анна скоро будет его женой. Однако ему показалось странным, что несколько раз во время венчания проявлялись темные и неясные фигуры его родителей, проступали очертания маленькой церкви, что была в его селе, и ему даже показалось, что он слышит звук колокола, голос попа в той церквушке и увидел Драгу, которая появилась из-за алтаря и погрозила ему пальцем, а его родители заплакали и посмотрели на него с укоризной, как-то странно и презрительно. Он искренне недоумевал, что все это значило и это взволновало его на мгновение, но темные картины исчезли, счастье опять заблистало, а сердце застучало с нетерпением. Но вот опять перед глазами предстали те же печальные образы и ясно услышал он голос родителей, которые серьезно и холодно спросили его: «Что творишь ты, грешник?» А затем увидел он большую толпу, которая собралась около церквушки в его родной деревне и все смотрели на него холодно и с презрением, снова увидел он заплаканное, печальное лицо Драги… и… и… Но, слава богу это был всего лишь сон. Ему это только показалось.
Вот так и повенчался Драгутин с Анной в католической церкви.
–
Начали они жить в одном доме с мастером Имре и всей его семьей.
Мастер Имре занимался своим ремеслом в той же колесной мастерской, в которой и работал до своего переезда в Сербию. Старые друзья и знакомые, которых он оставил, вернулись. Работы было не меньше, чем в Сербии, и он и его жена были довольны, была довольна и Анна. Кроме того, у них теперь был зять, который скоро должен был получить большое наследство богатого отца. С тех пор как это случилось, они стали спокойнее смотреть в будущее, и оно казалось им удивительным. Из-за наследства Имре велел всем домашним во всем угождать Драгутину и делать все, чтобы его еще сильнее привязать к семье.
Благодаря Анне Драгутин счастливо провел первые месяцы своей семейной жизни. Ему пришелся по нраву новый стиль жизни, новая социальная среда и общество, в которое он попал. Возможно, это было так, только потому, что он любил Анну, в присутствии которой все казалось прекрасным и волшебным. Он быстро выучился говорить по-венгерски. Ему льстило, что он смог выучить чужой язык и он стал больше себя ценить. Несколько раз он вспоминал о своих родителях, своем городе и старых друзьях, но печальные образы уходили в прошлое так же быстро, как и появлялись. Он бы вспоминал родных чаще, если бы находился в одиночестве. Но появление Анны, ее улыбка и страстные объятия сразу же прогоняли даже самое маленькое облачко печали с его чела. Грусть и задумчивость на его лице сменялась счастьем, а душу охватывала пылкая страсть. И мгновенно вся его новая жизнь снова казалась прекрасным, волшебным сном, в котором он сладко спал, и у него создавалась иллюзия, что он сам волен принимать решение, когда ему проснуться, а как только он проснется, все будет как прежде. Примерно так он и рассуждал, а глубоко задумываться, он не привык.
Так быстро и незаметно прошел год. Драгутину продолжало казаться, что он оставил родной дом только несколько дней назад и что он увидит его снова, не сегодня так завтра, и сможет вернуться на свою родину, туда, где он вырос.
–
Через год с небольшим с момента его приезда в Сентомаш Анна родила ему сына.
Молодой отец сидел в комнате, которая была рядом с той, где находилась роженица. Комнаты сообщались дверью, которая на этот раз была открыта.
У роженицы находилось несколько женщин-соседок, они говорили между собой по-венгерски. Сквозь шум их разговора был слышен слабый тонкий детский плач.
«Я стал отцом! Это мой ребенок! Мой!» – подумал Драгутин и не поверил сам себе.
«Но разве я здесь хочу основать свою семью?… Здесь, в этом чужом мире?!» – в это ему верить не хотелось, это был всего лишь сон, и ему стало тоскливо на душе.
Вспомнился ему разговор тестя и тещи, о том, что внука надо научить венгерскому языку.
«А как же мои отец и мать?!» – подумал Драгутин – «Разве это не их внук тоже, не их радость?»
«Нет!» – раздался в его ушах громкий голос его родителей. Он вспомнил отца и мать, свой дом, свою сестренку и по его щекам покатились слезы.
«Но разве я больше не их сын?! Где они сейчас? Любят ли меня еще? Увижу ли я их…»
«Никогда!» – опять ответил ему какой-то грозный голос, и сердце его защемило от боли…
Вспомнил он и Драгу. Вспомнил и тот день, когда поп читал ему молитву. И он весь задрожал, когда на ум пришла страшная мысль:
«Я теперь не хожу в церковь, я теперь другой веры! И мой ребенок другой веры?!» Опять услышал он из комнаты детский плач, снова его ушей достиг разговор на венгерском.
Он лежал на кровати, закрыв лицо руками. Он хотел закрыть уши, чтобы ничего больше не слышать. Он хотел совершенно все забыть и ничего больше не помнить. Но, несмотря на это желание, воспоминания становились все сильнее, все живее, и целый рой ужасных мыслей кружился в его голове.
В этот момент он хотел бросить и Анну, и ребенка, который был ему сейчас противен, и убежать далеко-далеко: обратно к родителям, чтобы поцеловать их, заплакать перед ними, молить их о прощении. Но когда он представил своих родителей, как они холодно, презрительно поглядят на него он, как наяву, услышал их ужасные слова:
«Уходи, ты предал свою веру, ты опозорил отца и мать, ты предпочел братьев своих чужакам-венграм, ты не празднуешь Славу, не молишься богу на наши иконы. Мы потеряли сына! Уходи, ты не наш!»
Внезапно он отчетливо понял, что не сможет вернуться. Слезы раскаяния бежали по его щекам.
Он хотел было все отрицать, оправдать себя, не хотел верить в эту страшную правду.
«Это все ложь!… Я приму Славу своего отца… Я буду молиться богу на икону святого Архангела, я смогу прославлять имя святого защитника нашей семьи и печь калач на Славу в родительском доме… Так должно быть… Я так хочу… Все это не правда…»
В этот момент ему показалось, что слышит он милый голос своей матери, когда она пела ему песни, укладывая спать, когда он был еще ребенком. Он погрузился полностью в эту чудесную мелодию. Это было как наяву, он хорошо слышал слова любимой песни, которую пела мать:
«Двое молодых людей полюбили друг друга
Весной когда цветут цветы.
Когда расцвели гиацинт и гвоздика, полюбили
Двое – юноша Омер и девушка Мейриме!»[2]
Он слушал эту песню, слышал голос матери: мягкий, нежный, милый. Он ощутил дыхание ее души и ее нежную руку, которая гладила по горячему лбу. Он почти ожидал услышать вопрос матери, полный нежной заботы: «Не болит ли у тебя голова, сынок?»
Вдруг он вновь услышал венгерскую речь и детский плач. Последняя надежда пропала. Реальность разрушила его сон. Он впал в уныние и отчаянно сквозь слезы прошептал:
«Неоткуда ждать помощи! Назад идти некуда!»
–
Драгутин осознал свою страшную ошибку, после того как стал отцом, но, к сожалению, обнаружилось, что её невозможно исправить. Он начал все сильнее и сильнее грустить о своих старых друзьях, о родителях, тосковать по родным краям, где он впервые увидел солнце. С каждым днем он становился все задумчивее и печальнее.
Долго зрело в душе чувство разочарования и печали. В нем жила сильная любовь ко всему сербскому, но он избегал земляков. Ему было стыдно, что венгры увидят его в компании сербов. Дома он и дальше продолжал говорить на чужом языке.
Дни шли. Драгутин, казалось, начал привыкать к такой жизни. Ребенок рос, и он любил его, говорил ему ласковые слова как всякий отец своему ребенку.
Так прошел еще один год. Ребенок уже начал говорить свои первые слова и делать свои первые шаги. Мать учила его говорить на своем языке и это казалось естественным.
Человек может привыкнуть ко всему.
–
Однажды пришло Драгутину известие, что его родители умерли и он объявлен наследником отцовского имения и денег.
IV
Он искренне и глубоко переживал смерть родителей, но мало-помалу печаль начала проходить. Время все лечит. Живые остаются, жизнь толкает их вперед, рождает новые надежды, новые мысли, которые так быстро заглушают старые печали, что они зарастают, бледнеют, а перед глазами маячат новые образы, новое счастье, за которым мы бежим, живем и надеемся. Такова жизнь.
Так было и с Драгутином.
Он стал богатым человеком. Начал жить в достатке. Перед ним открылся новый круг знакомств. Его приглашали в лучшие дома города и окрестностей. Он начал жить жизнью высшего круга, так же как жили местные богачи, и этот образ жизни ему понравился и полюбился. Или, точнее сказать, так казалось.
–
Дни шли. За первым ребенком родился и второй. Дети росли и развивались. Анна была довольна, довольны были и ее родители. Дети жили беззаботно, но Драгутин, несмотря на всю красивую и приятную жизнь, иногда ощущал в сердце печаль и мысленно возвращался к тем местам, где родился.
«О чем ты думаешь?» – спрашивала его Анна по-венгерски.
«Что-то тяжело мне. Голова болит», – отвечал он ей по-сербски, не сознавая этого, и так происходило всегда, когда он думал о своей родине.
В такие моменты сын смотрел на отца, ему были интересны слова на непонятном языке и поэтому он пытался их сразу же повторить, совсем также, как когда-то Драгутин повторял слова, что говорила Анна.
Когда это случалось, Драгутин вспоминал мать, отца, детство и тогда печаль еще сильнее наваливалась на него, из груди вырывался стон. Он целовал ребенка и уходил из дома к друзьям, чтобы отвлечься.
И отвлекался. Непостижима душа человеческая.
V
Но не так то легко изменить свою сущность. В какой-то момент ему захотелось, чтобы у него были друзья сербы, захотелось услышать родную сербскую речь, и он подружился с неким Марком, который был необычайно честным человеком и истинным сербом, полным народного патриотизма.
Встретились они с ним в кафане[3], а потом Драгутин стал ходить к нему домой в гости.
Дом Марка был традиционно сербским домом, в которой следовали тем же обычаям и вели такой же образ жизни как и в родительском доме Драгутина.
Дети Марка были воспитаны в истинно сербском духе, а жена его напоминала Драгутину мать.
Ему было стыдно, неловко. В доме Марка он ощущал себя как грешник в святом храме. Ему казалось, что своим присутствие он умаляет святость этого сербского дома.
Жена Марка качала в колыбели самого младшего годовалого сына и тихо пела ему песенку:
«Сестра звала брата на ужин:
Пойдем, брат, ко мне поужинать…»[4]
Драгутин живо вспомнил свое детство, своих родителей. Вспомнил он всех друзей из детства и даже игры, в которые они играли. Прошлое до самых мелких деталей ожило в его памяти. Перед глазами предстал каждый уголок родительского дома, каждая вещица, а затем и двор, другие постройки, соседские дома и каждая дорога и дорожка – все что было вокруг и даже река, где он купался с друзьями. Он вспомнил как они шутили, вспомнил лес, в котором он столько раз искал птиц и кривое дерево, на которое он лазил с друзьями, а не далеко от которого были полянки, где они играли в «сербов и турков» и в снежки. Он чувствовал словно это все было совсем недавно и осязаемо, вздыхал и снова мысленно переживал все то, что происходило с ним в отцовском доме.
«А как же мои дети?» – подумал Драгутин с грустью и вздохнул.
А между тем Марк позвал своего старшего сына и велел ему спеть «для этого дяди» ту песню, что его научил отец.
Ребенок начал петь на чистом сербском языке и с правильным выговором:
«Сидит Лазарь за ужином,
Подле него царица Милица…»
У Драгутина перехватило дыхание, так внимательно он слушал. Затем ребенок продолжил песню:
«Ступай, сестра, на белую башню,
А я с тобою не ворочусь
И не отдам из рук крестоносного знамени,
Хоть бы царь дарил мне Крушевац.
Нет; тогда скажет остальная дружина:
Смотрите, какой трус Бошко Югович!
Он не смеет идти на Косово поле
Пролить кровь за крест честный
И умереть за свою веру!»[5]
Эти последние слова поразили Драгутина в самое сердце как отравленные стрелы. Он нахмурился, покрылся холодным потом, грудь сдавило, так что он едва дышал, и он будто услышал страшный упрек всех, кого он знал: «Ты предал свою веру!»
В ушах у него гудело. Он был в ужасе от своего предательства и дальше уже ничего не слышал.
Он был повержен и сам не заметил, как ушел из дома Марка.
Когда Драгутин дошел до ворот дома, он услышал детские голоса. Он открыл дверь и вошел внутрь, а дети выбежали к нему навстречу, спрашивая его по-венгерски, принес ли он им чего-нибудь.
Драгутин едва не заплакал. Никогда еще ему не было так тяжело слышать, как его дети говорят по-венгерски.
С этого дня начал он понемногу учить детей сербскому языку.
–
Через несколько дней после того случая в доме у Марка, наступил канун сербского рождества. В сочельник Драгутин проснулся раньше обычного.
Анна и дети спали глубоким сном. Драгутин лежал в кровати и смотрел в окно. Луна светила так ярко, что было светло как днем. Снег выбелил крыши, а на небе сияли звезды. Комната была хорошо видна. Лунный свет проникал сквозь окно, падал на одну из стен комнаты и поблескивал на полированном шкафу, который стоял ближе к окну.
«Сегодня сочельник, но мои дети не ждут рождество с нетерпением!» – подумал Драгутин.
Он начал вспоминать детство. В сочельник он обычно просыпался рано. Он был почти уверен, что в этот день всегда была такая же красивая луна. Он лежал без сна в теплой постели, радом с сестрой, а через дверь, ведущую в кухню, проникал свет зажженной свечи. Из кухни доносился разговор отца и матери, было слышно как месили тесто в квашне. Это мама готовила тесто для пирога. Он продолжал вспоминать все, что происходило в этот день, все обычаи и ту великую радость, которой был наполнен весь день. Вспомнил, как приносили ветки дуба, как отец посыпал их зерном, как в дом заносили сено и они вместе с матерью пищали.[6]
Вечером все садились за стол и ели мед, пироги, сливы, грецкие орехи[7] и многое другое. Он ложился спать и думал о Рождестве, представляя, что они будут делать и как он пойдет с отцом в церковь. На Рождество вставали до рассвета. Церковные колокола звонили, а он с отцом уже выходил из дома и спешил в церковь. Он надевал новую одежду, отец ему клал в карман монетку[8]. Все встречались в церкви. Мужчины, женщины, дети шли рядом друг с другом как тени и все спешили в церковь. Служба заканчивалась, и тогда все возвращались домой. В доме уже был первый гость, и Драгутин пытался выдернуть из-под него стул, когда тот садился[9]. На обед была печеница, потом рождественский хлеб – честница[10], в которой он искал кизиловый прутик – чтобы быть здоровым.
Вот такие были у него радости.
В это время в комнате захныкал ребенок и по-венгерски попросил воды. Драгутин тяжело вздохнул, почти что застонал.
«Я должен идти с детьми на празднование рождества к Марку! Ну и что с того, что их мать венгерка…»
«Что ты стонешь?» – спросила его жена по-венгерски.
« Оставь меня в покое!» – закричал он сердито по-сербски.
VI
Вскоре наступил страшный 1848 год[11]. Тогда сербы в Сентомаше показали, что они достойные потомки Косовских рыцарей, что их сербская мать вскормила сербским молоком и героическим поясом опоясала. Многие погибли, чтобы жить вечно, чтобы быть гордостью своего рода.
Драгутин не знал как ему поступить. Он не мог идти ни против сербов, ни против венгров и своей семьи и, в особенности, против своих сватов.
Была темная, холодная, поздняя осень.
Толпа мстительных венгров ворвалась в его дом, угрожая убить каждого иноверца.
«Стойте, в этом доме живут венгры!» – закричала Анна по-венгерски и толпа остановилась.
На секунду воцарилась тишина.
Драгутин побледнел и задрожал. Оглядев нападавших, заметил он на одном из них шубу Марка.
«Марк убит!» – пронеслась мысль у него в голове и тут же вспомнилась ему песня, которую пел ребенок: «Он не смеет идти на Косово поле пролить кровь за крест честный и умереть за свою веру!»
Закипела кровь его, а глаза загорелись гордостью за свой народ.
«Я пойду за Марком и умру за свою веру» – снова подумал он, а затем в его голове пронеслась еще тысяча мыслей.
«Уходите, это венгерский дом!» – повторила Анна на венгерском.
Дети спросили маму также на венгерском: «Кого ищут эти люди?»
Драгутин стоял гордо, полный достоинства. Посмотрев на венгров с пренебрежением, он произнес чистым, ясным голосом по-сербски:
«Убирайтесь , я – серб!»
Раздались выстрелы…
–
Венгры ушли. Драгутин лежал мертвый в своей крови, а его бледное мертвое лицо выражало гордость за свой народ и счастье, что он умер за свой род.
Его мертвые бледно-синие губы, казалось, все еще шептали гордые, непокорные и возвышенные слова:
«Я – серб!»
Специально для проекта «Радое Доманович» на русский перевели Фаина Рожкова и Светлана Фадеева. Перевод народной песни «Царь Лазарь и царица Милица»: Николай Гаврилович Чернышевский, Песни разных народов, Москва: Пер. Н. Берг, 1854.
[1] Город в Южно-бачком округе Воеводины. После Сербского восстания 1848, город был переименован в Србобран. В этом поселении находилась линия обороны Сербии. Название города переводится «защитник сербов». Благодаря своему стратегическому положению и богатой истории Србобран является одним из самых развитых городков Воеводины. (Пр. пер.)
[2] Народная поэзия. Из баллады «Смерть Омера и Мериме». (Пр. пер.)
[3] Кафана – распространенный на Балканах вид кафе или баров, в котором подают преимущественно кофе, алкогольные напитки и закуски. Это место общественной и политической жизни и его посетители в основном мужчины. (Пр. пер.)
[4] Сербская народная песня. (Пр. пер.)
[5] Из сборника Песни о Косовской битве “Царь Лазарь и царица Милица” (1389 г.) в прозаическом переводе Н. Г. Чернышевского (Н. Г. Чернышевский, Песни разных народов, 1854 г.)
[6] В Сербии в дом приносят ветки дуба, которые посыпают зерном с пожеланиями хорошего урожая и приплода скота и птицы. Хозяин дома обходит комнаты с ветками дубы, кудахтая словно курица, а остальные члены семьи следуют за ним и пищат как цыплята. На обеденный стол под скатерть клали сено, чтобы будущий год был благополучным. (Пр. пер.)
[7] Традиционные сербские блюда рождественского стола. (Пр. пер.)
[8] У некоторых славянских народов считается, что необходимо иметь деньги в кармане в рождество отправляясь в церковь, чтобы они умножались и прибавлялись. (Пр. пер.)
[9] Первый гость или «полазник» – ритуальный гость, первый посетитель, который приходит в дом на Рождество и приносит счастье, удачу, здоровье, богатство на предстоящий год. В Сербии полазником считается каждый, кто первым переступил порог дома в рождественское утро. Полазник обменивается с хозяевами приветствиями, после чего его угощают и сажают у очага. Обычно его сажают на треногий стул, но полазник не успевает сесть, так как хозяйка или кто-либо из домочадцев выдергивает из-под него стул и полазник падает. Это делается для того, чтобы погибли все хищные птицы. По другим объяснениям, таким образом, полазник «забивает счастье в дом». (Пр. пер.)
[10] Традиционные сербские блюда рождественского стола. Печеница – жареный на вертеле рождественский поросёнок. Честница – рождественский хлеб. (Пр. пер.)
[11] Год антивенгерского восстания в Воеводине. (Пр. пер.)
Вождь (3/3)
Так прошел первый день, а за ним и еще несколько с таким же успехом… И ничего важного не произошло, мелочи все: свалились в ров, съехали под откос, налетели на плетень, запутались в зарослях ежевики и дурнушника, у некоторых поломаны руки и ноги, у других разбиты головы, но все мучения переносятся стойко. Погиб кое-кто из стариков, но им умирать и без этого время пришло. «Померли бы все равно и дома, а в дороге тем паче», — заметил тот же оратор, подбадривая народ и призывая идти дальше. Погибло и несколько малышей, по годику, по два, но родители скрепили сердце, — на то, видно, божья воля, да и горе меньше, когда дети маленькие. «Это еще что за горе, а бывает, не приведи господь, теряют родители детей, когда бы уж в пору их женить или замуж отдавать. Лучше раньше, если уж так суждено, легче все же!» — успокаивал все тот же оратор. Многие хромают и еле плетутся, другие обвязали платками головы и мокрые тряпки приложили к шишкам на лбу, у некоторых рука на перевязи; все ободрались, одежда висит клочьями, однако идут, счастливые, все дальше и дальше. И еще легче бы это переносили, если б не мучил их голод. Однако нужно идти вперед.
Но однажды случилось нечто более важное.
Вождь идет впереди, за ним отважнейшие; двоих, правда, уже недостает среди них. Где они — неизвестно. По общему мнению, предали и сбежали. Как-то упомянул об этом и тот оратор, клеймя их за позорное предательство. Некоторые — таких немного — полагают, что и они погибли в пути, но свое мнение не высказывают, чтобы не пугать народ. За храбрецами следуют и все остальные. Вдруг перед ними разверзлась громадная, бездонная пропасть, настоящая бездна. Каменистые края ее настолько отвесны, что страшно и шаг ступить, остановились и самые отважные, вопрошающе глядя на вождя. Он молчит, опустив голову, нахмурившись, и смело шагает вперед, привычно ударяя палкой то справа, то слева, что, по мнению многих, придает ему еще больше достоинства. Он ни на кого не смотрит, ничего не говорит, на его лице никаких перемен, ни тени страха. Бездна все ближе. Даже и те, отважнейшие из отважнейших, побелели как полотно, но мудрому, находчивому и смелому вождю никто не дерзает перечить и словом. Еще два шага — вождь над самой пропастью. В смертельном страхе, с широко раскрытыми глазами, все отпрянули назад, а храбрейшие, забыв о дисциплине, чуть было уж не остановили вождя, но не успели; он шагнул раз, шагнул другой и сорвался в пропасть.
Наступило замешательство, послышались причитания, крики, всех обуял страх. Некоторые даже пустились наутек.
— Остановитесь, куда бежите, братья! Разве так держат слово? Мы должны идти вперед за этим мудрым человеком, который знает, что делает, не безумный же он, чтобы губить себя. Вперед, за ним! Это величайшая, но, возможно, и последняя трудность на нашем пути! Кто знает, может быть уже здесь, за этой пропастью, та дивная, плодородная земля, которую бог уготовил для нас. Только вперед, без жертв ничего не достигнешь! — так проговорил все тот же оратор и, сделав два шага, исчез в пропасти. За ним шагнули те, храбрейшие, а за ними бросились все остальные.
Вопли, стоны, крики. Люди кубарем катятся вниз. Где тут остаться целым и невредимым, можно поклясться, что никто живым из этой бездны не выберется. Но живуч человек. Вождю на редкость повезло: падая, он зацепился за какой-то куст и сумел потихоньку выбраться наверх без малейших повреждений.
Пока там, внизу, раздавались крики, вопли и глухие стоны, он сидел неподвижно. Только молчал и думал. Некоторые изувеченные начали в ярости проклинать его, но он не отозвался и на это.
Те, кому посчастливилось, скатываясь в пропасть, ухватиться за куст или за дерево, с трудом выбирались теперь наверх. Этот сломал ногу, тот руку, у третьего разбита голова, и кровь заливает ему лицо, — все в общем пострадали, только вождь остался невредимым. Посматривают на него косо, с ненавистью и стонут, от боли, а он хоть бы голову поднял. Молчит и думает, как всякий мудрец!
—
Прошло еще некоторое время. Людей становилось все меньше. Каждый день уносил кого-нибудь; иные бросали этот путь и возвращались обратно.
От многочисленной толпы осталось человек двадцать. Отчаяние и сомнение на лицах всех изможденных от напряжения и голода, но все молчат. Молчат, подобно вождю, и идут. Даже и тот пламенный оратор скорбно покачивает головой. Тяжелый это был путь.
С каждым днем отсеивались и эти немногие, осталось всего с десяток. На лицах полное отчаяние, слышатся только стоны и вопли.
Это уже не люди, а изуродованные калеки. Ковыляют на самодельных костылях, руки подвешены на платках, обвязанных вокруг шеи. На головах целые копны повязок, примочек, обмоток. Теперь, если б даже хотели пойти на новые жертвы, они не смогли бы этого сделать, ибо на теле у них не осталось ни одного живого места.
Потеряли веру и надежду и те, отважнейшие и самые стойкие, но все же они идут, вернее, тащатся из последних сил, стеная и вопя от боли. Да что делать, возврата нет. Принести столько жертв и теперь отступить с пути?
Стемнело. Бредя таким образом на костылях, они вдруг обнаружили, что вождя впереди нет. Шаг, другой — и опять все полетели в пропасть.
— Ой, нога… О-оой, мамочка моя, рука… О-ооой! — Возгласы потонули в общих воплях, криках и стонах. Какой-то придушенный голос даже поносил славного вождя, но вскоре замолк.
Когда рассвело, вождь снова сидел в той же самой позе, как и в день его избрания. Он совсем не изменился с тех пор.
Из ямы выкарабкался оратор, за ним еще двое. Искалеченные и окровавленные, они осматривались по сторонам, пытаясь выяснить, сколько их осталось. Их было всего трое. Смертельный страх и отчаяние наполнили их души. Местность незнакомая, скалы да голый камень вокруг, ничего похожего на дорогу. Дня два назад они еще шли по какой-то дороге, но свернули с нее. Они следовали за вождем.
Они вспомнили о своих друзьях и товарищах, о родных, погибших на этом чудовищном пути, и их охватила безысходная тоска, которая была сильнее боли в искалеченных членах. Собственными глазами они смотрели на собственную гибель.
Тогда оратор подошел к вождю и спросил:
— Куда же теперь?
Молчание.
— Куда ты ведешь нас и куда привел? — продолжал он измученным, прерывающимся голосом, полным боли, отчаяния и горечи. — Мы доверились тебе вместе со своими семьями и пошли за тобой, оставив дома и могилы своих предков, чтобы спастись от гибели, которая нас ждала в том бесплодном крае. А ты погубил нас здесь. Две сотни семейств повели мы за тобой, а сейчас пересчитай, сколько нас осталось.
— А разве вы не все здесь?— процедил вождь, не поднимая головы.
— О чем ты спрашиваешь? Подними голову, посмотри, сосчитай, сколько нас уцелело на этом несчастном пути. Погляди, на кого мы похожи. Лучше бы умереть, чем остаться такими уродами.
— Не могу я посмотреть…
— Почему?
— Я слепой!
Наступило молчание.
— Ты в дороге потерял зрение?
— Я слепым родился.
Все трое в отчаянии опустили головы.
Осенний ветер угрожающе завывает в горах, разнося сухие листья; скалы окутал туман, а в сыром, холодном воздухе слышится только шелест крыльев и раздается зловещее карканье ворон. Солнце скрыто в облаках, которые катятся по небу и торопливо бегут куда-то дальше, дальше. Эти трое переглянулись, охваченные смертельным ужасом.
— Куда же теперь идти? — промолвил один, и голос его прозвучал как из могилы.
— Мы не знаем.
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Т. Поповой)
Сельские очерки (3/4)
СЕЛЬСКИЕ ПОХОРОНЫ…
Дядя Михайло Томанич был нашим соседом. Я помню его плохо и, по правде говоря, больше запомнил его чубук, — пестрый черешневой чубук с тончайшим узором. Помню, придет, бывало, он к нам, подсядет к очагу, потягивает кофе и пускает изо рта густые кольца дыма. Я гляжу с замиранием сердца на чубук и готов отдать за него все на свете. О, сколько прекрасных намерений и планов связывал я с этим чубуком, и мне казалось диким, что такая красивая вещь употребляется для столь глупого занятия, как курение.
Однажды, дело было весной, пришел к нам в дом Марко, сын дядюшки Михайлы, растерянный, без шапки; поздоровавшись, он оглядел всех нас, и взгляд его остановился на моем отце:
— Пришел тебе сказать… — вымолвил он и осекся.
— Уж не… — быстро подхватила мать, но тоже замолкла и посмотрела на Марко. По его взгляду я понял, что произошло что-то страшное.
— Помер?! — воскликнул отец и всплеснул руками.
— Ах, бедный дядя Михайло! Помер, значит?
— Утром сегодня, бедняга!—помолчав, сказал Марко, и слезы полились из его глаз. Он смахнул их и уставился на огонь в очаге.
— Не надо так убиваться… Воля божья!.. Все там будем!.. — утешала его мать.
— Больше таких людей и не рождается! — сказал отец.
— Воля божья! — проговорил и Марко.
— Детей в люди вывел и после себя немало оставил, а человек уж старый был… Конечно, жаль, как говорится, и цыпленка, а тем более отца родного, но чему быть, того не миновать!.. Хорошая смерть! — опять заговорила мать.
— Будто заснул, горемычный, ни капельки и не мучился, — сказал Марко.
— Хорошая смерть!.. Бывает ведь, знаешь, не приведи господь… — начал отец.
Марко махнул рукой, вздохнул и проговорил, будто про себя:
— Где-то на чужбине, без своих… Не дай боже!
— Попу сказали? — спросил отец.
— Брат пошел, Миливое.
— Поди-ка, оставил кое-что покойный! Сраму не потерпишь. Есть у тебя, слава богу, на что похоронить. Не придется краснеть перед людьми.
— Есть, слава богу!.. Тхе, что поделаешь!.. Из кожи ведь не вылезешь!.. Не дай-то бог… На все воля божья, — проговорил Марко, выходя.
Отец пошел за ним следом.
Во время разговора я несколько раз чуть было не спросил о трубке, да не посмел — почувствовал, что не к месту будет такой вопрос. Но мысль о трубке меня не оставляла.
Проскользнул и я во двор к дядюшке Михаиле.
Там множество народу. Его сыновья, племянники и другие родственники, все без шапок, угощают теплой ракией и кофе. Собравшиеся их утешают, пьют за упокой души. Снохи и остальные женщины из семьи покойного во весь голос причитают, а соседки, пришедшие на помощь, снуют по двору и дому, что-то переносят, хлопочут около огромного костра во дворе, присматривая за едой, которая варится в больших котлах, и прикладываются к теплой ракии — за упокой души. Рядом с большим еще один костер, поменьше, и над ним висят на вертелах два огромных борова. Прохаживаются какие-то парни, всюду полно людей. Смеются, шутят, подставляют куски хлеба под жарящиеся туши, чтобы накапал жир, и закусывают им ракию.
Но все это не занимало меня, скорее даже раздражало, я упорно думал о чубуке дядюшки Михайла. Боязнь, что его закопают вместе с чубуком, заставляла меня трепетать. Только бы узнать, кто сейчас распоряжается чубуком?!
Но, несмотря на все мои усилия, я ничего не мог разведать о нем.
Ложась вечером спать, я думал о чубуке и с этой мыслью уснул, а на следующий день предпринял уже более серьезные шаги. Подглядывая, как и накануне, через щель в заборе во двор дядюшки Михайла, я, на мое счастье, заметил там своего сверстника Мику, внука покойного, и решил ему довериться. Я окликнул его из-за забора, и он тотчас подбежал ко мне. Мы уговорились поиграть в нашем саду.
— А во что будем играть? — спросил он.
— В торговца. Ты будешь продавать свиней, а я покупать…
— Ладно!
Мика сел на край большого корыта, из которого пьют свиньи, устроился поудобней, как это делал дядюшка Михайло, когда продавал свиней, откашлялся и ждал, когда я начну.
— Э, подожди, сейчас я принесу отцовскую сумку, с которой он ходит на охоту! — сказал я, воодушевленный новой прекрасной идеей.
— А мне что взять? — заволновался Мика. — Лучше я возьму сумку, а ты продавай свиней.
Меня вдруг осенило.
— А ты возьми дедушкин чубук и как будто кури.
Решено. Он побежал в одну сторону, я в другую.
Я возвратился с сумкой, жду, сгорая от нетерпения. Мики нет. Недолго думая, я бросился к ним во двор. Меня одурманил запах ладана и каких-то курений. Тишина, все собрались вокруг гроба. Священник с епитрахилью на груди читает над покойником, ему вторит хор учеников во главе с учителем. Я протолкался вперед. Лицо дядюшки Михайла словно восковое, на голове — красная феска, руки, тоже будто из воска, сложены на груди. Меня страх пробрал.
— А ну, беги отсюда! — сказал кто-то, подталкивая меня. Я выскочил во двор, но меня выпроводили и оттуда, и я убежал в свой сад.
Там, к великому удивлению, я увидел Мику с чубуком в руках. Снова начали гадать, кому чем играть.
Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…
слышалось печальное погребальное пение со двора дядюшки Михайла.
— О-оо-й!— о-оо-й! — слышались душераздирающие причитания женщин.
Оробевший Мика расплакался, я тоже перетрусил.
Причитания и пение слышались все слабее и слабее, погребальное шествие удалялось.
Еще слабо доносился грустный напев «Святый боже» когда мы с Микой договорились разрезать чубук и сделать из него стрелялки; на соседнем дворе все громче раздавался хохот и визг пьяной прислуги.
(Далее)
Упущенное счастье (2/2)
…Итак, желание Томы осуществилось. Много бедняцких семей работают на его полях; много людей живет в его домах. Есть у него и своя паровая мельница, а денег столько, сколько нет ни у кого в округе. Словом, у него есть все, и все это он нажил бережливостью и неустанным трудом. Живет он в одном из лучших своих домов на верхнем этаже. С балкона открывается прекрасный вид на реку и окрестные холмы. Газду Тому часто видят на балконе, но никто и никогда не видел, чтобы он любовался окрестностями. Обычно он сидит задумавшись, перебирает янтарные четки и смотрит прямо перед собой. Кто знает, какие планы роятся в его голове?
Владения свои он объезжает на добром коне, хорошо одевается, носит золотые часы и кольца на пальцах. У него имеется все, что доступно богатым людям, и тем не менее он не выглядит счастливым. Улыбается он редко, а если и появляется иногда улыбка на его лице, то выражает она скорее недовольство, чем радость…
Дом его обставлен не роскошно, но красиво. В нашем городе его уважают или делают вид, что уважают; всюду оказывают ему почести, как богатому человеку. Два или три года он был даже кметом. В кафану он ходит редко, зато в церковь каждое воскресенье и праздник.
Последнее время он что-то стал прихварывать, и врачи советуют ему чаще бывать за городом и вообще больше пользоваться свежим воздухом.
Однажды, совершая свою обычную прогулку. Тома вышел за черту города. Он шел по тропинке, вьющейся по берегу реки. Солнце клонилось к западу. Тишину нарушали только журчанье реки да шорох созревшей кукурузы. Погруженный в раздумье, Тома медленно брел по тропинке, глядя себе под ноги. Вдруг печальные звуки церковных колоколов всколыхнули воздух.
— Кто-то умер! — процедил Тома сквозь зубы, и его охватило странное чувство. «Смерть страшна!» — казалось, шептали кукурузные листья, и река своим журчаньем напоминала о том же. Чтобы избавиться от этого, Тома стал размышлять над тем, что кукуруза в прошлом году ценилась очень высоко, так как ее было мало. Тут он вспомнил одного крестьянина, который привез ему две повозки кукурузы за давний долг, выплаченный уже в десятикратном размере. Вспомнился ему и черный вол со сломанным рогом и рассказы крестьянина о том, что этот вол у него злой, а серый — добрый, но что серый не может сдерживать повозку, когда она катится под гору. Все это мгновенно промелькнуло в его голове, и он успел только подумать: «Черный вол со сломанным рогом околел, должно быть!»
Колокола продолжали гудеть, и Томе казалось, что они ясно выговаривают: «Смерть страшна, смерть страшна!..» Он почувствовал слабость и повернул обратно. Колокола все еще звонили, кукуруза шуршала листьями, река с журчаньем несла свои воды.
«По мне никто не заплачет!» — подумал Тома, и тело его пронизала ледяная дрожь. Он вспомнил родителей и брата, скончавшегося три года тому назад, и сердце его заныло в тоске.
Проходя мимо большого дома, он подумал с грустью: «И на этом я заработал много денег!» Сколько пришлось хлопотать, мучиться, бегать то к одному, то к другому, пока, наконец, удалось получить подряд на строительство. Сейчас все это показалось ему смешным…
«Всегда один и умру в одиночестве», — думал Тома в тот вечер, лежа в своей постели и страдая от бессонницы. Свеча уже догорала в подсвечнике, а он все еще не мог уснуть. Устав от тяжких дум, он смотрел на колеблющееся пламя свечи, слушал ее легкое потрескивание. Пламя то разгоралось, то приседало, и едва виднелся его голубоватый свет. Вспыхнет огонек, взовьется над фитильком и снова потускнеет, станет голубоватым и каким-то грустным. Вот опять раздалось слабое потрескивание, пламя ярко вспыхнуло и растаяло6 в воздухе, лишь тонкая дрожащая струйка дыма медленно поднималась вверх, ясно видимая в свете луны, проникавшем в комнату через окно. Все эти мелочи странно действовали на Тому, голова его пошла кругом от наплыва грустных мыслей.
Тома спал очень мало. Заснул он почти перед рассветом, а уже ранним утром был на ногах.
Вставало солнце. Кого не очаровывал восход солнца? Человек как бы преображается в это время, забывает обо всем низменном, земном, словно не смея и думать об этом. Душой овладевают возвышенные чувства, желание подняться высоко в небо, слиться с чудесной природой и под щебетанье птиц и тихий шелест листвы раствориться в свежем дыхании утра, напоенного ароматом липы и полевых цветов. Днем, когда человека одолевают тысячи мелких забот обыденной жизни, в которой каждый должен что-то делать и думать о будничном, поэтические струны души умолкают.
В то утро и у Томы было необычное настроение, но причиной этому был не восход солнца. Тома не позвал слуг, чтобы сделать распоряжения, не пошел в обход по двору, чтобы проследить, все ли в порядке…
В том же доме в нижнем этаже снимал квартиру уездный писарь, а в отдельном флигеле жил бедный молодой скорняк с женой и малыми детьми. Тома увидел, как дверь флигеля отворилась и скорняк вышел, насвистывая песенку. Послышались детские голоса. Двухлетняя дочка скорняка переползла через порог, медленно поднялась на ноги и, лепеча своим милым голоском что-то непонятное, пошла к отцу, боязливо и неуверенно ступая. Ее пушистые белокурые волосики засветились на солнце, и она стала похожа на ангелочка.
— Иди ко мне, моя Зоренька, — звал ее отец, расставив руки. Девочка подошла. Отец подхватил ее и поцеловал в лоб. По двору пробежала кошка, и девочка радостно защебетала, показывая на нее ручонками. Отец опустил девочку на землю и, растопырив ручонки, она отправилась ловить кошку. Вышла мать, и оба они, счастливые и радостные, стали следить за ребенком.
— Ах ты моя милая! — сказала мать и взяла ее на руки, когда девочка расплакалась из-за убежавшей кошки.
«Денег нет за квартиру во-время заплатить, а счастливы! А у меня вот никого нет!» — подумал Тома, и на сердце ему лег тяжелый камень…
Тут он почувствовал боль под левой лопаткой, боль, которая давно уже мучила его, и стал крутить плечом, стараясь избавиться от нее.
Солнце уже высоко поднялось в голубом небе. Река течет по зеленой долине, извиваясь и сверкая солнечными бликами. Тома оглядывает двор… Слабый ветерок шевелит ветки акаций и шелестит листьями. При легком порыве ветра увядшие листья, качаясь в воздухе, падают на землю. Две-три курицы скорняка копошатся в пыли; маленький Перица бьет палкой по забору, отделяющему огород. Скорняк достает воду; размеренно скрипит колесо на колодце. У ног его плачет ребенок и протягивает ручонки, пытаясь ухватиться за колесо.
Томой овладело какое-то смутное чувство. Он загляделся на красную нитку, привязанную к желобу и трепетавшую на ветру. Потом долго глядел на кур, на опавшие листья акации, несколько раз взгляд его останавливался на перевернутом голубом блюде возле кухни. Все видел он, все замечал, но мысли его блуждали в далеком прошлом…
Он вспомнил, как его ласкала мать, когда он пожаловался однажды, что у него болит голова. «Мама поцелует тебя, и все пройдет!» — сказала она тогда и поцеловала его. Ему стало еще тяжелее от этого воспоминания. Сейчас он был один в целом свете, и некому было пожалеть его. Может быть, все свое богатство отдал бы Тома за поцелуй матери!.. Как бы оно было, если бы он во-время женился и имел теперь своих детей?.. Эти мысли завели его далеко…
— Смотри не упади, — сказал скорняк одному из своих старших мальчиков, взбиравшемуся на дерево.
Тома посмотрел на ребенка и позавидовал ему.
У ребенка есть отец, у отца есть ребенок, а у него нет никого. Вспомнилась ему Елка и другие девушки, на которых ему предлагали жениться…
Зашелестели акации, и снова на землю полетели сухие листья. «Все уже миновало, поздно думать об этом!» — невольно пришло ему в голову. И помимо его воли какая-то странная злоба овладела им. Он стал всему завидовать, все ненавидеть. Возненавидел он и скорняка, сам не зная за что.
Боль под лопаткой все усиливалась, а тоска, злоба и зависть все сильнее стискивали сердце.
Маленький Перица продолжал бить палкой по забору. Это разозлило Тому, и он сердито пробормотал сквозь зубы:
— Дети безобразничают, шумят, все портят; за квартиру не платят, а я все еще терплю эту семейку! — Сейчас он сердился даже на самого себя.
Тома медленно встал, взял четки и палку, спустился вниз и прошелся несколько раз по двору, как всегда, с опущенной головой, задумчивый, мрачный. Потом он подошел к скорняку, который дважды почтительно поклонился ему, и объявил, что хочет поговорить с ним.
— Вы очень долго ждали… — с тоской и страхом в голосе начал скорняк. — Понимаете… Я жду покупателей, у меня есть товар… Расходы у меня большие, сами понимаете… дети!..
Слово «дети» резануло слух Томы. Он почувствовал зависть. Лицо его покраснело, глаза засверкали. Боль под лопаткой снова дала о себе знать. Он хотел что-то сказать, но не смог.
— Я бедный человек, — продолжал скорняк, — куда мне деваться с детьми?
— Не могу, не могу я больше ждать! Сегодня же заплатите мне, — уставясь в землю, глухо сказал Тома.
— Грешно вам, хозяин… — начала было жена скорняка, но подступившие к горлу рыдания не дали ей договорить.
Тома задрожал, губы у него посинели и задергались, глаза дико засверкали, и он закричал как безумный:
— Я не позволю губить мое добро! Все это я своим потом и кровью заработал.
Он сразу почувствовал себя очень усталым и расстроенным и, чтобы немного развеяться, пошел к своей мельнице.
— Хозяин идет! Хозяин идет! — шептали друг другу бедняки.
— Эх, и счастливый же он! — сказал кто-то из них, видя дорогие кольца у него на пальцах и золотые часы на длинной и толстой цепи. — Мне бы такое богатство, вот было бы счастье!
А Тома все шел и шел, погруженный в мрачное раздумье, вспоминая, может быть, своих бедных родителей. Он глядел на бедняков, одетых в рванье, и завидовал их беззаботным лицам, их смеху и шуткам, с которыми они выполняли самую тяжелую работу.
—
Скорняк больше не живет в доме Томы. Вещи его проданы в счет квартирной платы. И кто знает, где он сам?!
Во флигеле поселилась бедная вдова с сыном и двумя дочерьми. Сын учится в гимназии, и поэтому все они переехали в город.
Наступил вечер… На скамейке перед домом сидят обнявшись сестры и тихо поют:
Ночью немою сквозь ветви густые…
Брат аккомпанирует им на флейте. Одна из сестер сфальшивила в строфе: «Слышится звезд трепетанье…» Все звонко рассмеялись, а потом снова запели.
Улица тиха и пустынна. Расхаживает лишь ночной сторож, гулко раздаются его тяжелые шаги. Штык на винтовке блестит в бледном свете погнутого фонаря, вокруг которого вьются рои ночных бабочек… На опущенных занавесках в освещенных окнах соседних квартир то появляются, то исчезают неясные тени. То рука промелькнет, то голова… Некоторые окна открыты, и свет падает на улицу. Распахнулись двери в квартире Перы — кожевника, и он в кальсонах и рубашке вышел во двор. На ногах у него какие-то неуклюжие шлепанцы, стук которых доносится даже до Томы. Пера принялся гонять кошек, собравшихся на крыше. Открылись двери соседней квартиры, и вышел сосед Перы. Разговорились о том, что кошки надоедливы и не дают человеку спокойно спать. Вышли их жены, дети, поднялся шум.
Потом все утихло… И вдруг тишину нарушила песня веселых юношей:
В темном переулке дымная корчма…
Песня замерла вдалеке… Звезды дрожат в глубоком синем небе. Из-за темной горы показался месяц. Казалось, все дышит счастьем и довольством.
Хлопнула калитка во дворе у Томы, и послышались шаги его слуги. «Несет ужин», — подумал Тома.
— Пошли ужинать, — позвали сестры брата. Все вприпрыжку побежали в дом.
Закрылись двери их квартиры. В окне кухни видны были их мелькающие тени. Слышался веселый шум.
Трудно сказать, о чем думал Тома. Он глубоко вздохнул и ушел в свою комнату, где его ждал ужин. Кто знает, ужинал ли он?..
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Д. Жукова)
Упущенное счастье (1/2)
Лет сорок тому назад, перед самым Юрьевым днем, родители Томы (тогда ему было десять лет), бедняки, жившие в одном из пригородных сел, провожали сына в город, чтобы отдать в учение.
Накануне вечером мать Томы заботливо и с любовью уложила в мешок его вещи, изготовленные собственноручно или купленные на деньги, добытые тяжелым трудом «исполу». Тут были две рубашки, носки с узорами, новый пояс и теплое одеяло. Положила она еще одно яблоко, в которое воткнула монетку «на счастье» да несколько вареных яиц (может быть, все, что нашлось у нее в доме).
К ужину она раздобыла немного сыра, кроме хлеба и лука — обычной пищи семьи.
И отец и мать почти не прикасались к сыру — им хотелось, чтобы Томе осталось побольше, но и ему было не до еды.
— Гляди, куда Сима забросил ружье, что ты для него смастерил! — сказал отец и поднял с пола палку, обструганную наподобие ружья.
Тома поглядел на братишку, который уже спал, и ему почему-то стало грустно. Симе не было и трех лет.
— Кушай на здоровье, не плачь, — стала утешать Тому мать, заметив слезы у него на глазах, но и сама тайком вытерла глаза.
Тома лег рядом с братишкой, обнял его, но горестные размышления долго отгоняли от него сон. Наконец он заснул, весь облитый слезами.
В очаге посреди маленькой хижины тлеет огонь, и слабый свет его озаряет озабоченные лица родителей Томы. Они сидят на деревянных чурбанах и потихоньку разговаривают, время от времени поглядывая на детей, спящих в обнимку в углу. Уговорившись, что Тому проводит в город отец, они тоже легли.
Ветер на дворе беснуется; кажется, вот-вот перевернет домишко. Все спят, бодрствует только мать. Склонившись над Томой, она гладит его по лицу, целует и орошает теплыми материнскими слезами. Она боится за свое дитя, ей жаль расстаться с ним, и все же она довольна — она надеется, что сын ее будет счастлив… Приятны такие заботы, а такая грусть проникнута надеждой на счастье!..
Солнце пригрело. Тома, готовый в дорогу, стоит перед домом с торбой за плечами. Мать дает ему советы и, плача, поправляет на нем рубашку, а отец строгает неподалеку палку, на которой собирается нести вещи Томы. Маленький Сима сидит на пороге с куском хлеба в руке. Он отбивается от кур, которые набежали со всех сторон и норовят вырвать у него хлеб. Вот одна клюнула ребенка в ручку, он заплакал и выпустил кусок. Тут же его подхватила другая курица и бросилась бежать прочь…
Тома с отцом отправились в путь. Несколько раз оборачивался Тома и глядел на Симу заплаканными глазами. Мать тоже плакала и смотрела им вслед, пока они не скрылись из вида.
— Что делаешь, кума? — спросила ее соседка.
— Вот, проводила Тому в город на ученье… — ответила она, вытирая слезы, и вдруг почувствовала прилив счастья. Какие прекрасные картины будущего рисовало ее воображение?
В городе отец сразу же отвел Тому в лавку газды Славки, самого крупного в то время торговца в нашем городе. Они условились, что Тома три года проработает учеником, а потом его произведут в приказчики.
Сначала хозяин и отец по очереди наставляли Тому на ум. Потом отец отвел сына в сторонку и стал вполголоса наказывать ему не скучать по дому и хорошенько следить за своими вещами, чтобы другие ученики не растаскали их, терпеливо переносить все трудности, если он хочет быть счастливым. Потом дал Томе поцеловать руку, простился с хозяином и, понурив голову, в раздумье, медленно побрел по улице.
Тома долго глядел ему вслед, заливаясь слезами.
—
Так газда Тома пришел в наш город и остался учеником у газды Славки. Нетрудно представить, как сладко жилось ему на новом месте, если в первый же день его изругали и высмеяли, можно сказать, ни за что ни про что… Ему растолковали, где находится колодец, и, сунув в руки кувшин, велели принести воды. По дороге Тома часто останавливался. Все привлекало его внимание: вывеска на кафане, пекарь, вынимающий хлебы, дети, запускающие змеев. Он невольно задерживался всюду и не заметил, как пробежало время. Хозяин обругал его за опоздание и оттаскал за волосы; потом принялись издеваться над ним приказчики. В первую ночь Тома долго не мог заснуть. Он плакал, вспоминая родной дом, братишку и родителей, горевал о том, что приказчики отняли у него курицу, которую дала ему бедная мать. Утром он проспал, так как поздно заснул да и устал с дороги. Один из старших приказчиков за уши вытащил его из постели, а хозяйка всячески изругала, когда он пришел к ней узнать, что ему делать.
Если таково было начало, то легко понять, сколько ему пришлось вынести за три года. Впрочем, он довольно скоро свыкся с новыми условиями и пришел к заключению, что все так и должно быть. Он держался стойко, утешаясь мыслью, что в один прекрасный день сделается приказчиком и сам будет приказывать другим. Он дождался этого дня и остался служить у старого хозяина, который привязался к нему и называл своей «правой рукой». Он умел поторговаться, знал где уступить, а где содрать втридорога, да еще и обмерить при этом. Газда Славко не мог нахвалиться им и уверял, что из него выйдет настоящий торговец, разбогатеющий со временем. Родители часто навещали Тому. И он, пока был учеником, охотно бывал дома и всегда приносил братишке леденцы, матери лепешку, отцу табак, но потом стал все реже и реже ходить домой, все больше охладевая к своим родным. Он целиком ушел в свое занятие, интересовался только им, увлеченный жаждой богатства, в котором видел счастье.
Пять лет проработал Тома у газды Славки и скопил восемьдесят дукатов. Однажды он заявил хозяину что намерен уйти от него и открыть свое дело. Не желая расставаться с Томой, хозяин предложил ему открыть еще одну лавку на паях. Тома согласился.
В новой лавке Тома работал на себя и на Славку. С каждым днем росло его желание разбогатеть. Он буквально отрывал кусок от своего рта и не брезговал ничем, лишь бы заполучить как можно больше денег.
В этой лавке Тома проработал несколько лет. Торговля шла бойко. Отец Томы умер. За это время он не встречался с матерью и братом, не желая помогать им ни в чем. Кто знает, сам ли он виноват в этом, или виной тому условия и обстоятельства, которые оказали на него влияние? Тома жил крайне скудно, но он привык к такой жизни. Занимал он маленькую темную комнатушку при лавке. Кроватью ему служили разнокалиберные доски, положенные на два больших сундука, в которых хранился товар. На досках соломенная подстилка, едва прикрытая дерюжкой, подушка в ситцевой наволочке, первоначальный цвет которой трудно было установить, и шерстяное одеяло — вот постель, на которой он спал. В комнате был еще один сундук, служивший ему столом. На нем объедки, крошки и сальная свечка в треснутом стакане, наполненном песком. В другом углу брошено какое-то тряпье, на котором спит ученик. На закопченной стене, издырявленной гвоздями, зеркальце в желтой рамке и несколько картинок с конфетных коробок. Грязный пол залит водой, керосином и растительным маслом; по углам пыль и паутина; сквозь окна едва пробивается свет, а на сундуке, что служит столом, остатки еды, грязные тарелки и куски черствого хлеба, словно их нарочно оставили мышам, которые все время шмыгают здесь.
Целыми днями Тома сидит в лавке или прохаживается перед ней и, углубленный в мысли о «своем деле», потирает руки. По воскресеньям он обедает у газды Славки и подолгу беседует с ним обо всем, а газда Славко заводит иногда речь о том, что пора, мол, Томе жениться. Жена Славки добавляет по обыкновению: «Хорошо будет той, которая выйдет за Тому!»
— Была я на днях у своей приятельницы Еки, — говорит она, — и зашел у нас разговор о Томе. Люблю, говорю, я его как сына, ведь он у нас вырос! Для меня нет разницы между ним и нашей Елкой.
Тома смущенно улыбается и трет рукой лоб. Может быть, он припоминает, как носил на руках маленькую Елку и как эта же самая хозяйка ругала его и угощала подзатыльниками всякий раз, когда девочка плакала.
А теперь Елке было уже семнадцать лет. Она тоже сидела за столом. Когда о ней заговорили, она вспыхнула слегка и стала кидать кости собаке, которая вертелась тут же и следила за каждым движением обедавших…
К тому времени Тому уже звали газдой Томой, и все считали его ловким человеком, умеющим зашибать деньгу. Газде Славке хотелось женить его на Елке, и не раз засылал он к Томе людей позондировать почву на счет этого. В разговоре те роняли как бы невзначай: «Хорошо, если бы девушка согласилась и Славко отдал ее за вас».
Но люди есть люди. Нашлись и такие, которые стали портить все дело, — кто со зла, кто из расчета. Тому убеждали, что он сделает большую глупость, женившись на Елке, и что он вообще допускает ошибку, работая со Славкой на паях. «Что это ты, брат, о другом радеешь, другому все в дом тащишь, пора тебе и своим домком обзавестись». О таких вещах Тома всегда разговаривал с глазу на глаз. Даже ученика выгонял из комнаты.
Одно время мысль о женитьбе и разные другие размышления совсем им завладели. Он ломал над этим голову денно и нощно, не зная, чью сторону принять, на что решиться.
Как-то вечером Тома сидел на кровати, пересчитывал деньги и прикидывал, сколько нужно заплатить за взятый товар и сколько еще останется на покупку нового. Он глубоко задумался. Деньги лежали перед ним кучкой, а он перебирал какие-то бумаги. Глаза его странно блестели. Лицо то хмурилось, то прояснялось, и он встряхивал головой. В стакане слабо потрескивала сальная свеча, за сундуком скреблись и пищали мыши, а взлохмаченный, заспанный ученик стоял перед ним с шапкой в руках, как учил его Тома держаться в присутствии старших. Последние дни Тому особенно одолевали всякие мысли. То он решал жениться, то думал о том, что «все будет его», и не только половины, а и долга он никому не отдаст. Перед ним лежало много денег — золота и серебра… Взгляд Томы упал на деньги, и лицо его раскраснелось, брови поднялись, а глаза заблестели. Мысли его переплетались, вытесняли одна другую, множество подробностей припоминалось ему из его недавнего и далекого прошлого. Вспомнил, как избил его Славко за то, что он, будучи еще учеником, напомнил крестьянину, приносившему на пробу вино, что тот забыл флягу. Мысли Томы то возвращались к прошлому, то рисовали картины будущего. Иногда они так перепутывались, что в них нельзя было разобраться. Мало-помалу светлое будущее вытеснило все остальное, и лицо Томы расплылось в довольной улыбке. Но в следующий момент он опять нахмурился, и мысли снова спутались.
…Пот выступил у него на лбу, он почувствовал усталость и вытер лоб рукой. Ученик, о котором он совсем забыл, пошевелился. Тома испуганно вдрогнул и в страхе посмотрел в ту сторону, откуда послышался шорох.
— Вон отсюда, вон! — закричал Тома, весь багровея, вне себя от злости. — Что глаза вылупил, дурак?
Ученик выбежал. Тома остался один, но долго еще оглядывался и осматривал углы, словно опасаясь чего-то.
Всю ночь он не сомкнул глаз.
—
А через несколько дней по городу разнесся слух, что лавка Томы и Славко взломана и ограблена. Об этом толковали по-разному: некоторые жалели Тому, другие твердили, что это «его рук дело». Тому привлекли к судебной ответственности. Славко требовал, чтобы его заключили в тюрьму, но вина Томы не была доказана.
Разговоры о женитьбе прекратились. Прошло немного времени, и Тома начал скупать по селам ракию и перепродавал ее в Б. Он работал день и ночь, не зная усталости. Стал ростовщиком. Даст, скажем, десять дукатов, а долговое обязательство напишет на двадцать и большей частью из расчета двадцать четыре процента годовых. Многие жаловались, что он брал у них новые расписки, а старых не возвращал.
Мать Томы умерла, брат его женился и жил в хижине своих родителей. Все его имущество составляли участок возле дома да поле стоимостью около сорока дукатов.
Неожиданно Тома навестил брата, тот встретил его с радостью. Как и раньше когда-то, сидели они у горящего очага, и ветер был такой же, как в тот вечер, когда Тому провожали в дорогу и он спал в обнимку с братом, а мать роняла слезы, склонившись над ним.
В разговоре Тома сказал брату, что хочет получить свою долю оставшегося от отца имущества.
Сима помнил, как плакала от радости их старая мать, когда до нее дошли вести, что Тома стал торговцем и что предприятие его процветает. Сима тоже прослезился, узнав, что брат его счастлив и сможет теперь помогать матери, а может быть даже и ему. Сейчас сердце его сжалось от боли, и в глазах застыли слезы. Он не знал, что сказать, а если бы и знал, все равно промолчал бы, боясь, что голос выдаст его. Жена его, услышав о дележе, замерла и едва не выронила из рук яблоко, которое тщательно вытирала, собираясь угостить деверя, чтобы хоть этим выразить ему свое уважение. Ведь ни вина, ни ракии в их доме не было.
Тома отобрал свою половину поля и продал ее — ему нужны были деньги, чтобы округлить крупную сумму. Желание это пересилило любовь к брату.
Неоднократно Томе представлялась возможность обзавестись семьей, но он так и не женился, все откладывая это до лучших времен или ожидая, что подвернется невеста с большим приданым.
Одна цель была у него — разбогатеть, скопить как можно больше денег и таким путем добиться счастья. Он любил повторять:
— Есть у тебя золото — есть все, нет золота — нет ничего!
Он рыскал по селам и собирал долги. Собирал по нескольку раз, если удавалось, и не испытывал при этом ни малейшей жалости к своим несчастным должникам…
Много ночей провел он без сна, обдумывая, как выколотить побольше денег; много дней провел в тяжелом труде. Он экономил и мучился, но за все муки вознаграждал себя тем, что каждый вечер, запершись в комнате, считал деньги, откладывая золото в одну кучку, а серебро в другую, и с удовольствием отмечал, что его богатство растет с каждым днем.
Так газда Тома стал богатым.
(Далее)