Tag Archive | Радое Доманович

Мертвое море (2/5)

(Предыдущая часть)

Но все это были лишь зачатки. Дети мы были действительно добрые и послушные, и с каждым годом, с каждым новым поколением возрастали надежды, что скоро наша страна получит добрых и послушных граждан, однако кто знает, настанут ли такие благословенные времена, когда исполнятся наши страстные желания — осуществятся полностью идеалы моей гениальной покойной тетушки в многострадальной матери нашей Сербии, которую мы так горячо и искренне любим.

Кто знает, исполнятся ли когда-нибудь наши мечты и будет ли проведена в жизнь вот эта идеальная политическая программа:

§1

Никто ничего не делает.

§2

Для каждого совершеннолетнего серба устанавливается первоначальное жалованье в пять тысяч динаров.

§3

По истечении пяти лет каждый серб (или сербка, если в семье нет мужчины) получает право на полную пенсию.

§4

Пенсия ежегодно увеличивается на тысячу динаров.

§5

Народная скупщина выносит решение (а Сенат из патриотических побуждений на сей раз ее поддерживает в виде исключения), которое следует внести в конституцию специальным пунктом. Согласно этому решению, овощи и вообще все полезные человеку культуры, пшеница и всякие другие посевы должны давать баснословные урожаи, причем два раза в год; в случае же образования в государственном бюджете дефицита — три раза в год и даже больше, смотря по обстоятельствам и как сочтет нужным комитет по делам финансов.

§6

Поголовье всевозможного скота без различия возраста и пола возрастает и развивается весьма быстро и хорошо также в соответствии с законом, одобренным Скупщиной и Сенатом.

§7

Ни одна скотина не имеет права на получение жалованья из государственной казны, за исключением тех случаев, когда этого требуют чрезвычайные государственные интересы.

§8

Подлежит наказанию каждый, кто думает о государственных делах.

§9

Думать вообще запрещается без специального на то разрешения полиции, ибо мысли нарушают счастье.

§10

Прежде всего категорически запрещается думать полиции.

§11

Тот, кто захочет забавы ради заняться торговлей, должен получать огромную прибыль: на динар тысячу.

§12

Женские платья, ожерелья, равно как и нижние юбки и прочие необходимые вещи, сеются в любых климатических и почвенных зонах и собираются ежемесячно во всевозможных расцветках и фасонах по новейшей французской моде. Шляпки, перчатки и разная другая мелочь могут с успехом выращиваться в цветочных горшках (все это, разумеется, произрастает само собой, соответственно предусмотренной статье конституции).

§13

Дети не рождаются. Если же они откуда-то возьмутся, то растить и воспитывать их следует с помощью специальных машин. Для увеличения населения, если это потребуется родине, построить фабрику детей.

§14

Налогов никто не платит.

§15

Возвращение долгов и внесение налогов строго наказуются; это распространяется на всех граждан, кроме случаев, когда преступление совершено в состоянии невменяемости.

§16

Уничтожаются все ненужные вещи, как то: тещи, свекрови, главный и местные комитеты государственного контроля, государственные и частные долги, свекла, фасоль, греческий и латинский языки, гнилые огурцы, падежи предложные и беспредложные, жандармы, свиная проблема, разум вместе с логикой.

§17

Тот, кто объединит сербов, в знак народной признательности и любви немедленно подлежит аресту!

Чудесная программа! Это должны признать даже ее политические противники, если такая программа вообще может иметь противников. Но — увы! — все напрасно, нашим благородным стремлениям не суждено осуществиться.

Но то, что не удалось нам, несмотря на все наши старания, смогли осуществить другие, более счастливые народы.

(Далее)

Мертвое море (1/5)

Как только я сел писать этот рассказ, перед глазами у меня встал образ моей покойной тетушки. Точь-в-точь такая, как была, бедняжка, при жизни: в желтой кофте из грубого сукна, будто с чужого плеча, в короткой юбке из того же сукна и голубом в желтых цветочках переднике; на ногах туфли, которые явно ей велики, расшитые, разумеется, тоже желтыми нитками; на голове платок темножелтого цвета. Желтое морщинистое лицо ее печально; глаза, почти такого же цвета, что и лицо, постоянно выражают озабоченность; тонкие синеватые губы сложены так, будто она вот-вот заплачет, а между тем я ни разу не видел покойницу плачущей, хотя она, опасавшаяся всего на свете, постоянно вздыхала, причитала и бормотала про какие-то свои предчувствия. Немного сутулая, с узкой впалой грудью, сунет она, бывало, руки за пояс и бродит по комнатам, по двору, не упуская ни единой мелочи и во всем усматривая плохое. Попадется ей под ноги во дворе камень, она и тут видит опасность.

— Ох-хо-хо!.. Споткнется ребенок, ударится головой об камень, разобьется! — проворчит она с выражением отчаяния на лице, поднимет камень и выбросит за ворота.

Сядем обедать, она сразу ко мне:

— Не торопись, вот проглотишь кость, она тебе все кишки пропорет.

Поедет кто со двора верхом на лошади, она — руки за пояс и начнет:

— Ох-хо-хо! Берегись, смотри; понесет с испугу чертов конь и — башкой об землю!

Если же едут на повозке, она и здесь предвидит тысячу опасностей, которые тут же по своему обыкновению сердито перечислит в страхе и беспокойстве:

— Ох-хо-хо! Шарахнется лошадь в сторону, и повозка под откос!.. Ведь не смотрят, куда едут, а потом: начнут таращить глаза, ан уже в овраге валяются.

Возьмет ребенок палку, она, грешница, не может, бывало, не проворчать:

— Упадет на палку-то, а она острая, и выколет глаз;

Собирается ли кто-нибудь из домашних на реку купаться — она за целый час до этого начинает ворчать по углам:

— Водовороты ведь там, господи, только окунешься— и затащит в омут. А тогда поздно плакать-то. Ох-хо-хо!.. Вода хуже огня. Затянет бездна — и все тут.

Сколько раз, помню, я, еще ребенком, стою себе возле нашего дома, а тетушка уже заводит свою зловещую воркотню, держа руки за поясом:

— Ох-хо-хо! Нашел где стоять, а упадет сверху кусок черепицы — трах по голове, и не встанешь.

Пошлют меня в сельскую лавочку, как раз напротив нашего дома, купить на пять пара[1] соли или перца, она непременно снабдит меня на дорогу мудрыми и дальновидными советами:

— По лестнице иди осторожно, гляди под ноги, по сторонам не зевай. Чего доброго оступишься, и прощай твоя головушка… У турка этого,— так она называла лавочника, весьма, в общем, достойного человека, только за то, что он палкой прогонял наших свиней со своей бахчи, — не смей ничего в рот брать. Подсунет отраву — и сковырнешься, как индюшонок.

Да что бы человек ни делал, пусть даже ничего не делал, — во всем моя добрая покойная тетушка умела находить опасность. Спишь — ох-ох! Воду пьешь — ох-ох! Сидишь — ох-ох! Идешь — опять это зловещее — ох-хо-хо!

Как-то в воскресенье пошел дядя в церковь.

— Ох! — провожает его тетка привычным восклицанием, сунув руки за пояс.

— Что тебе? — спрашивает дядя.

— Ох-хо-хо! — слышится в ответ.

— Церковь вроде не война, чего ты охаешь, будто провожаешь на виселицу, а не в храм божий!

Тетя смотрит на дядю почти е отчаянием, полная ужасных предчувствий, и вместо ответа тяжело и горестно вздыхает.

— Да ты что, с ума сошла?

— Гайдук выскочит из леса да как пырнет кинжалом, — запинаясь, шепчет тетка, стараясь изо всех сил говорить громче. Всегда она так странно говорила, прости господь ее душу!

— Гайдук среди бела дня! Да у нас, сколько помню себя, и ночью их не бывало!

— День на день не приходится… Схватит, утащит в лес и заколет, как ягненка… Ох-хо-хо!

Бедный дядя, помню, будто вчера это было, перекрестившись левой рукой, уходит сердитый, а тетка, напуганная страшными предчувствиями, — руки за поясом, — с тоской глядит ему вслед и, как всегда, бормочет.

— Заколют, как ягненка!.. Ох-хо-хо!

Да, такой была моя незабвенная добрая и мудрая тетушка. Сейчас, когда я пишу это, она стоит передо мной как живая, и я будто слышу ее зловещую воркотню.

Была бы жива бедняжка, она с неподдельным ужасом обнаружила бы, конечно, множество страшных вещей в этом моем рассказе — в каждой его фразе, каждом слове, каждой букве. В ушах у меня словно звучит ее пророчество: «Ох-хо-хо! Придет жандарм — хлоп — и сразу арестует!..»

«Ох-хо-хо, — хлоп, и арестует», — так сказала бы моя покойная тетя. Вспоминать о милых и дорогих сердцу покойниках — хорошее дело, и в этом отношении я заслуживаю всяческой похвалы, но, в конце концов, меня могут спросить, какая связь между моей покойной теткой и этим рассказом.

Если говорить откровенно, я и сам удивляюсь, какую связь, черт возьми, может иметь моя тетка со всем этим делом? Возможно, такую же, какая существует между Народной скупщиной и Сенатом, Ну да ладно. Кого, наконец, интересует, имеется ли в вещах связь и смысл! У нас, слава богу, в отличие от других стран, есть мудрый обычай — все делать наоборот: не так, как нужно, вопреки здравому смыслу и логике. Так могу ли я допустить, что в стране, где все без смысла, лишь мой рассказ имеет какой-то смысл. Что делать, такова уж, видно, наша судьба, а раз так, пусть все идет как оно есть.

«Ох-хо-хо!» — сказала бы тетушка.

Но стоит человеку поразмыслить немного (если, конечно, есть люди, которые занимаются столь опасным видом спорта), и он увидит в рассказе о моей покойной тетке более глубокий смысл.

Подумайте только, какая несуразица пришла мне в голову. Наша «дорогая многострадальная родина» во многом походит на мою покойную тетку.

В детстве, до школы, меня воспитывала тетя, и, как женщина умная, разумеется без батогов. А после я пошел в школу, где программы от первых и до последних классов были столь замечательны, что я и по сей день убежден, что моя бедная тетя входила в Совет по делам просвещения и оказала на его деятельность сильнейшее влияние. Таким образом, школа продолжала воспитание в теткином духе, лишь усовершенствовав его введением батогов. Однако я должен признать, что школа была гораздо хуже и страшнее тети. С первых же страниц букваря меня начали учить, как нужно себя вести.

«Примерный ученик идет из школы прямо домой размеренным шагом, смотрит прямо перед собой, по сторонам не озирается. Придя домой, аккуратно кладет книги, целует старшим руки и садится на свое место.

Из дома в школу идет тем же манером: спокойно, нога за ногу, глядя прямо перед собой. Придя в школу, кладет книги, безмолвно садится на свое место, а руки складывает перед собой на парте».

И вот вам ученик — тихий, слабенький, в правой руке он держит книжки, левая опущена, голова, набитая знаниями, как спелый колос зерном, клонится к земле, личико кроткое и такое напряженное, что на него без смеха глядеть нельзя; еле-еле перебирает он ножонками, по сторонам не смотрит, хотя рядом с ним люди мечутся в разные стороны. Ничто не может, не смеет привлечь его внимания. Так же идут и другие дети, на улице их полно, но они и не видят друг друга. Почти неслышно входят они, вернее, проскальзывают в школу, садятся по своим местам, складывают на партах ручонки и застывают с таким выражением лица, словно их собрались запечатлеть на фотографии. На уроках они не пропускают мимо ушей ни одного слова учителя, а после уроков таким же порядком выскальзывают из школы и идут домой.

Вот как бы это выглядело, если бы мы были воистину примерными детьми. Моей тетке такое воспитание очень нравилось, но мы не были в состоянии полностью следовать правилам хорошего поведения. Все мы грешили, кто больше, кто меньше, и в соответствии с этим учитель, в сущности добряк, наказывал, кого построже, кого помягче.

— Господин учитель, а он дорогой бежал!

— На колени! — изрекает учитель.

— Господин учитель, а он смотрел, в окно!

— На колени!

— Господин учитель, а он разговаривал!

Оплеуха.

— Господин учитель, а он прыгал!

— Без обеда!

— Господин учитель, а он пел!

Опять оплеуха.

— Господин учитель, а он играл в мяч!

— В угол!

Но не только наш старый добрый учитель бдительно следил за нами, дабы предупредить несчастный случай, могущий произойти по нашей неосмотрительности. Вдобавок к его устным поучениям и оплеухам мы получили вскоре и мудрые печатные наставления для юношества. Это, как всегда, были «Стебелек», «сорванный» таким-то и таким-то, «Букетик», «набранный» для милых деток тем-то и тем-то, — все книги с красивыми, трогательными названиями и прекрасным поучительным содержанием.

«Жил-был один непослушный мальчик, полез он как-то на дерево, да сорвался, упал и сломал ногу, так и остался на всю жизнь калекой».

«Жил-был один нехороший мальчик, который не слушался старших. Бегал он как-то по улицам, сильно вспотел, продуло его холодным ветром, он простудился и тяжело заболел. Бедная его мама много ночей просидела у его постели и плакала. Долго болел этот мальчик и, наконец, умер, навеки опечалив своих добрых родителей. Хорошие дети так не поступают».

«Гулял как-то один непослушный мальчик по улицам, выскочил страшный зверь и растерзал его».

После каждой поучительной притчи учитель разбирает с нами вытекающее из нее нравоучение.

— О чем мы сейчас читали? — спрашивает он.

— Мы читали про одного непослушного мальчика, как он гулял по улицам и как выскочил страшный зверь и растерзал его.

— Чему учит нас этот рассказ?

— Этот рассказ учит нас не гулять по улицам.

— Так. А что можно сказать про мальчика, который гулял по улицам?

— Это нехороший и злой мальчик.

— А что делают хорошие дети?

— Хорошие дети не гуляют, и за это их любят родители и учитель.

— Очень хорошо.

— «Однажды сидел один мальчик в комнате у окна, а другой стрелял из рогатки в голубя, да промахнулся. Голубь весело вспорхнул, а камень попал в окно, разбил стекло и прямо в глаз первому мальчику, и остался он на всю жизнь кривой».

— Что можно сказать о мальчике, который сидел у окна?

— Это нехороший и злой мальчик.

— Чему учит этот рассказ?

— Рассказ учит нас не сидеть, потому что это делают только нехорошие, непослушные дети.

— А как поступают хорошие дети?

— Хорошие дети не сидят в комнате, где есть окна.

Так разъясняется каждый рассказ и из каждого делаются нравоучительные выводы, как должны вести себя добрые и послушные дети.

Хорошие дети не ходят, не бегают, не разговаривают, не лазают по деревьям, не едят овощей, не пьют сырой воды, не ходят в лес, не купаются, не… — да разве все перечислишь! Короче говоря, напичканные мудрыми и полезными наставлениями, все мы старались по возможности совсем не двигаться. Лучше— хуже, все мы были добрыми и послушными детьми и хорошо помнили наставления старших.

(Далее)

 

[1] Пара – мелкая монета.

О серьезном и научном (4/4)

(Предыдущая часть)

Я давно уже перестал писать о «серьезном и научном», ибо это до такой степени научно, что можно прервать когда угодно, в любом месте, и никто этого не заметит. И я не ошибся. Такой был большой перерыв, а меня никто, даже ради шутки, не спросил, почему я перестал писать.[1] Как и всех ученых, это побуждает меня продолжать, потому что, слава богу, никто, кажется, и не читает моих писаний, а это лучшее доказательство того, что статья действительно научная.

Я не помню точно, на чем я остановился, но у меня все вертится в голове наш «филолог» Момчило Иванич, и потому мне думается, что речь шла в предыдущий раз о плохой критике. И в этом нет ничего странного, дело в простой ассоциации, не знаю почему, но я готов биться об заклад, что кто бы ни взглянул на этого человека, даже ничего не зная о нем, он сейчас же вспомнит о плохой критике, о старых гласных «юсах», или, в лучшем случае, о каком-нибудь падеже без предлогов.

Господин Момчило принадлежит к числу тех счастливых людей, которые считают себя чрезвычайно остроумными, ибо могут привести цитаты из всех доступных им трудов по филологии, упомянуть имена Миклошича, Шафарика, Ягича, Даничича, «Синтаксис» Новаковича[2], «Толкование слов» Вука[3], указать даты, том, часть, страницы, год и месяц издания, даже цену книги, а при случае подыскать нужные слова даже в санскрите.

Вот, к примеру, разбор стихотворения в духе критиков такого рода. Возьмем народную песню, ну, скажем, «Пьет вино Мусич Стеван в Майдане, во серебряном граде, во своем дворе во господском…»[4]

Прежде чем перейти к разбору этой прекрасной народной песни, — начали бы они, — мы не можем не остановиться на разборе отдельных слов, которые после детального исследования откроют нам происхождение и возникновение как этой песни, так и всех песен этого периода. И хотя мы не придерживаемся взглядов мифологической школы, все-таки мы должны принимать во внимание слова, за которыми скрываются целые величественные эпопеи, воспевающие борьбу стихийных сил природы.

Им ничего не стоит рассказывать о каждом слове тысячу и одну ночь. Мы, грешники необразованные, ничего не видим, а они, с помощью корней, найдут, что значение корня в слове «даска»— «певати»[5], а на основании этого расскажут целую историю. Вот как удается им вывести это.

— Наш язык, — продолжили бы они разбор песни,— можно смело утверждать, богат языковыми окаменелостями, как ни один другой язык. Mikl. A. Sl. pol. Arch., 14, 18. г. 1871., Heft II, III, стр. 15, 16.). Весьма удачно было бы взять здесь слово «сребрн, -а, -о», — Прилагательное; сребро, а, sup. n. L, argentum, нем. Silber, W —. среб. к. (корень) — А. Sl. Срѣбъроу, č. srbr., pol. sereb, срѧброу (Доменциан, Савва, Данило) W… кор. (корень) Sansk. Aharh скакати, скакуцкати, трчкарати[6] (Mикл., Arch., Jаг., Дан. осн., Ђорђ. Поп. т. р.):

«Скочи срна иза грма»[7] (Вук, кн. II, 14, 15, 18). За тим сребро, … W. dharh, бело, белуцкати:  снѣгъ (Дан. о., Микл., Јаг.).

«Снијег паде друмци западоше!»[8] (Вук, кн. III, стр. 28, 305, кн. I, стр. 4). Из всего вышеуказанного следует, что эта песня возникла в северных районах, а со значением скакуцкати (см. скочи срна) возникала в южных районах, где водились и серны, а в толкование значения «снег» (см. Вук, II, стр. 15, снијег пада и т. д.) показывает, что оно является синонимом слов «бело», «белесати»[9], что означает заря, свет, а скакать, бежать, припрыгивать, убежать означает, что перед появлением солнца (зори – белое) ночь (мрак) отступает, бежит, то есть скачет.

Око мене драга скакуће
Из ока јој љубав шапуће[10]

И, заканчивая свои рассуждения, чтоб растрогать к потрясти читателей, они привели бы обязательную цитату:

«Храни маjка два неjака сина»[11]

Из всего этого можно сделать вывод, заключили бы они разбор, что эта песня очень красива и полна нежных, возвышенных чувств.

Я не собираюсь, да и не смею смеяться над филологом, который успешно делает свое дело, но смеюсь над людьми, которые цитируют филологов совершенно не к месту. Цитаты сами по себе могут быть истинами, имеющими научную ценность, но если совать их куда попало и без всякого смысла, то цитаты теряют свою ценность и вместо того, чтобы облегчить понимание, еще больше затемняют смысл. Что может быть бесспорнее истины, что 2 х 2 = 4, но было бы смешно, если бы кто-то, вознамерясь доказать, что завтра будет хорошая погода, заявил: «Завтра должна быть хорошая погода, ибо бесспорно, что 2 х 2 = 4».

Смеются над таким приемом, а господин автор кричит во всю глотку: «Эй, слушайте, он изрыгает хулу на науку! Посмотрите на невежду — он смеется даже над очевидной истиной, что 2 х 2 = 4».

У нас немало людей, которые вечно щеголяют какой-то наукой, какими-то теориями, разными правилами, но, к своему несчастью, делают все это некстати, безо всякой связи и порядка, и нам, читателям, вместо того чтобы поражаться их учености, приходится хохотать.

Примерно то же самое случилось и с господином Момчило в его рецензии на «Гайдука Станко»[12]. Кто хочет иметь представление о глаголе «украшать», пусть прочтет эту рецензию. Так и видишь человека, который болтает все, что взбредет ему в голову, без смысла и связи, а за каждой фразой перед вами словно возникает вспотевший, запыхавшийся автор, обуреваемый стремлением написать как можно пространнее, чтобы получить хоть на копейку больше.

Глупости и нелепости, высказанные в изобилии в этой несчастной рецензии, были бы непростительны, если не принять во внимание тех восьмидесяти динаров, которые автор получил за рецензию в качестве гонорара. Нам остается только пожалеть его — чего только не приходится людям делать за деньги! За деньги становятся шутами, так почему же не стать критиками?

Я начал говорить об этой рецензии господина Момчило Иванича не из каких-то таинственных побуждений. Если речь зашла о плохой критике, то было бы неудобно приводить в качестве примера ученические упражнения гимназистов. За образец следует брать произведения людей, которые давно покинули школьную скамью и каким-то образом пролезли в литературу, а сейчас их мнение в некоторых вопросах считается, к сожалению, даже решающим.

Я бы ни словом не обмолвился о невежественных, бестолковых или даже извращающих смысл литературных оценках, если бы они не оказывали вредного влияния на нашу читательскую публику, которая, в огромном своем большинстве, не умеет правильно оценивать вещи и ожидает решающего слова со стороны людей компетентных. У нас мало читателей, способных высказать правильное (или хоть какое-нибудь) суждение о том или ином рассказе или романе. Большинство ожидает, что скажет критик, его мнение воспринимается как мнение учителя, ставящего ученикам двойки или пятерку, смотря по заслугам. Это было бы, разумеется, правильно, если бы эти рецензии писали умные, даровитые люди, разбирающиеся в том, о чем они пишут. Но, к сожалению, это не так, а народ не знает, что рецензии пишет у нас кто угодно, и чаще всего те, у кого нет ни подготовки, ни таланта, пишут только лишь бы получить гонорар. Прочтет читатель рассказ и никак не может решить, какова его литературная ценность, гадает и так и этак, готов согласиться с разными мнениями, и вдруг появляется критик. Он засыплет читателя иностранными словами, цитатами на разных языках, именами великих критиков и ученых. Все это может быть свалено в кучу, безо всякого смысла и связи, подчас цитируется то, что никогда не говорилось, а если и говорилось, то в совершенно ином смысле. Но читателя обычно подавляет пестрая мешанина греческих, английских, латинских, французских, итальянских и других цитат и громкие имена: Шер, Шерер, Ламартин, Сарсей, Бей, Вундт, Готшал, Кариер, Морис и т. д.

Ошеломленный читатель готов во всем поверить критику, потрясенный его ученостью, а когда критик заканчивает свое писание словами: «Возьмитесь за книги, изучайте предмет, пишите толково, а не терзайте публику своими незрелыми и корявыми произведениями!» — читатель восхищается: «Вот здорово он его разнес!»

Все это очень быстро распространяется в публике, и вы можете услышать такие разговоры:

— Читал ты такой-то рассказ? Прекрасная вещь!

— Какое там прекрасная, посмотри, как ее разнес критик!

— Да неужели?! А где?

— Да вот в такой-то газете.

Собеседник знакомится с рецензией и дальше распространяет стереотипную фразу: «А здорово он его разнес!»

Вот какое вредное влияние оказывает на неопытного читателя плохая критика, ибо рядовой читатель не может понять, что вся эта вереница гениальных имен может быть простой мешаниной, отнюдь не помогающей уяснить разбираемый предмет.

Таковы причины, заставляющие меня писать о плохой критике, а в качестве наиболее подходящего примера я избрал рецензию Момчило Иванича на роман Веселиновича «Гайдук Станко». Я взял этот пример потому, что рецензия написана человеком, не имеющим даже элементарных знаний в области литературы, а о таланте и говорить не приходится. Между тем для писания рецензии талант нужен не меньше, чем для писания рассказов. Все это выглядит особенно смешным еще и потому, что ничтожная рецензия, написанная человеком мало подготовленным, с дурным вкусом и узким кругозором, направлена против романа Веселиновича, писателя всеми признанного, который с полным правом останется в числе наших лучших прозаиков, сколько бы ни появилось великолепных писателей после него.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Н. Лебедевой)

 

[1] Эта часть была напечатана в № 87 журнала «Звезда» от 7 октября 1899 года, а предшествовавщая часть – в № 77 от 29 августа.

[2] Стоян Новакович (1842–1915) – политический деятель (один из вождей реакционной «прогрессивной» партии), писатель, историк, филолог.

[3] Имеется в виду толковый словарь Вука Караджича (1771–1864) – крупнейшего культурного деятеля Сербии в эпоху национального возрождения, реформатора литературного языка и правописания, собирателя фольклора.

[4] Стихи из сербской народной песни «Мусич Стеван».

[5] Доска, петь (сербск.).

[6] Скакать, подскакивать, бежать (сербск.).

[7] Выскочила серна из-за куста (сербск.).

[8] Снег выпал, завалил дороги (сербск.).

[9] Белеть (сербск.).

[10] Вокруг меня любимая скачет / а глаза ее говорят о любви (сербск.).

[11] Кормит мать сыновей двух малых (сербск.).

[12] Имеется в виду рецензия реакционного и бездарного критика Момчило Иванича на роман Янко Веселиновича «Гайдук Станко», в котором описываются события первого сербского восстания против турок (1804). Доманович встал на защиту романа Веселиновича и написал пародию «Гайдук Станко по критическим рецептам г. Момчило Иванича».

О серьезном и научном (3/4)

(Предыдущая часть)

III. НАША ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

Всякий, кто у нас, в Сербии, заучил в гимназии названия литературных жанров и получил тройку, да к тому же прочел две-три книжонки, тот немедленно ощущает в себе способность высказывать авторитетное мнение о каждом произведении художественной литературы. Можно ли в таком случае сомневаться в способностях тех, которые были преподавателями этого предмета и окончили историко-филологическое отделение Университета или, другими словами, курс критики?

Кроме того, я должен отметить, что за критику у нас берутся всевозможные интеллектуальные инвалиды, провалившиеся во всех остальных областях литературы, ибо они говорят: «Если мы не умеем создавать сами, то умеем сказать: это хорошо, а это плохо». Ведь у нас очень часто такое высказывание воспринимается как свидетельство достаточной подготовленности к деятельности критика. И правда, что может быть легче: прочесть книгу, пересказать ее содержание, упомянуть о местах, которые, «по нашему скромному мнению», можно опустить, как нарушающие гармонию, и перечислить места, которые, «по нашему скромному мнению, так хороши, что мы должны привести их целиком». У любого человека в мире есть свой вкус, и поэтому каждый может «по своему скромному мнению» высказать суждение о той или иной книге, о том или ином хорошем или скверном куске из нее. И у нас, к сожалению, такое занятие часто называется литературной критикой, причем не принимается во внимание, способен ли господин критик понять, в чем красота или недостатки того или иного произведения.

Некоторые наши критики настолько не утруждают себя, что ограничиваются простым пересказом содержания разбираемого произведения. Свой неграмотный и неумелый пересказ они пересыпают примечаниями в скобках или так называемыми остротами вроде: «Ого!», «Разве?», «Гм?», «Смотрите!», «О, что только говорит этот человек!» и т. д. И все это остроумное произведение считают для себя обязательным закончить шаблонными советами глубоко изучать литературу, больше думать, читать произведения гениальных писателей всех стран, писать не торопясь. Некоторые прибавляют, что язык хорош, но пунктуация слаба, или же слабо и то и другое.

Занятнее всего то, что никто и не интересуется, каковы таланты и подготовка тех надменных господ, которые каждое свое произведение, будь то обзор или критическая статья, пишут по одному образцу, точно так же, как сельский писарь пишет справки, расписки и даже письма. Вот почему наши критические статьи похожи одна на другую, как, по словам Гейне, одно яйцо-болтун похоже на другое. Критику такого рода можно приспособить к любому произведению, а что самое лучшее, — ее можно написать просто так, из головы, пусть лежит готовая, а как только появится новое произведение, вы — хлоп! — и напечатаете, словом, будете держать ловушку наготове, пока в нее не попадется свежее произведение.

Все это было бы не так уж страшно, если бы у нашей читающей публики было побольше литературного вкуса. Но как-то все пришлось одно к одному, так что лучше и быть не может, — решаюсь я произнести со страхом божиим, но могу, если хотите, сказать точнее: хуже и быть не может. Большинство наших читателей поддерживает своим невежеством глупую литературу и глупых критиков, глупые же критики, в свою очередь, заставляют простых читателей коснеть в невежестве, а плохих писателей продолжать писать.

Кто же виноват? Не хочу брать греха на душу, обвиняя всех. Толпа часто, хотя, может быть, и случайно, идет правильной дорогой, но обычно находится такой, кто испортит или во всяком случае попытается испортить правильное мнение из простого стремления пооригинальничать, из тщеславия и желания показать всему миру свой тонкий вкус и высокую ученость, считая безвкусным то, что всем нравится. Нечто подобное случилось и с господином Недичем[1]. То ли из вышеупомянутых соображений, то ли по невежеству своему он отрицает, наперекор общественному мнению, поэтический талант Змая[2]. Лучшие его лирические стихи, которыми сербский народ поистине может гордиться, господин Недич объявляет простой болтовней в своем этюде о лирике, который можно назвать психологическим только потому, что под ним стоит подпись профессора психологии университета. Показав нам, что плохо, господин Недич, человек весьма утонченного вкуса, выкопал откуда-то «Вексфильдского священника»[3], дабы показать, что хорошо.

По моему скромному мнению, он должен был предназначить это драгоценное произведение в собственном переводе для назареян, а не для нас, правоверных сербов. Мы по крайней мере не решились бы повторить назарейскую глупость, положенную в основу морали этого произведения: «Все в божьей воле», если бы, скажем, у нас, сербов, болгары отняли Старую Сербию и Македонию. А ведь, следуя совету переводчика, мы должны были бы, прочитав книгу до конца, терпеливо пожать плечами и произнести: «Все в божьей воле». Кроме всего прочего, он потрудился и нашел для нас самое красивое место, доказывая, что это единственная в своем роде сцена во всей мировой литературе, настолько, мол, она естественна и возвышенна. Господину психологу кажется естественным, когда его назарейский священник, находясь в отчаянном положении, декламирует пышные, трескучие фразы, не забывая, кажется, цитировать некоторые места из священного писания. Это — новое в психологии, а мы-то до сих пор думали, что в подобные моменты человек не в состоянии и двух слов связать, не то что щеголять фразами и цитатами, будто он произносит проповедь о морали на сборище назареян.

Но чтобы не слишком уклоняться в сторону, — ведь можно было бы еще многое сказать, — вернемся к нашим мелким критикам, потому что крупные у нас, слава богу, хоть и есть, но известны лишь по именам (которые, я и сам не знаю почему, прославляются письменно и устно), а вовсе не по их творениям. Говорят, они готовят крупные произведения, ну что ж, я предпочитаю верить, — это лучше, чем отчаиваться. Правда, слушал я, что эти критики полагают, будто в их сочинениях больше мудрости, чем во всей мировой литературе; поэтому они за год напишут одну фразу, а на другой год ее вычеркнут, как недостаточно мудрую. Им хочется творить так, чтобы не только каждое слово, но и каждая буковка выражала глубину мысли. Кто знает, может быть со временем изобретут и такой чудо-стиль! Но довольно о них, пусть пишут и перечеркивают, что еще можно сказать об этих ретивых критиках? Можно лишь сожалеть, так как ретивы именно те, которые могли бы сделать и много хорошего, чья прямая обязанность вести литературу по лучшей дороге и влиять на развитие вкуса нашей читательской публики, создавая тем самым благоприятные условия для появления значительных произведений.

К сожалению, даровитые и подготовленные к своему делу критики в большинстве сочли за благо, подобно Обломову, уклониться от всякого труда, чтобы не тревожить свое голубиное сердце, жить тихо, мирно и спокойно, получая свое жалованье, которое для многих было, повидимому, целью работы. Никто из них не смог создать серьезной, сильной литературной критики, способной изгнать из литературы всех невежд и шарлатанов. Вопреки всем ожиданиям, каким-то странным образом случилось так, что невежды и шарлатаны изгнали знающих и даровитых.

Вот одна из важных причин того, что у нас все ударились в критику. Начинающий писатель не находит в литературе ничего достойного его уважения (или хотя бы намеков, что таковое было, но забыто), что могло бы заставить его серьезно подготовиться к своему делу, показало бы ему всю серьезность и величие труда, за который он берется с такой жалкой подготовкой и с еще меньшим талантом.

Есть и еще одно обстоятельство. Многие образованные и талантливые люди, часто даже искренне преданные литературе, видя, что наши поэтические произведения критикует кто придется, не нашли своего места. Они, может быть, и сознавали, что их долг — показать невеждам, как пишутся критические статьи, и все же, видимо, не нашли для себя возможным писать о том же, чем пишет всякая шушера. Они или замолчали совсем, или, блюдя свое критическое достоинство, предоставили нашу «литературу свинопасов» всяким ничтожным созданиям, а сами, в чаянии мировой известности, стали писать лишь о произведениях, достойных внимания их высоких умов.

И вот они пишут обширные исследования о гениальных произведениях великих мировых поэтов. Если бы мы были настроены пессимистично, мы сделали бы вывод, что это поле деятельности им милее только потому, что здесь легче приобрести славу ученого и поддержать свой авторитет; ведь писать исследования о крупных мировых поэтах — значит иметь возможность компилировать остроумные мнения гениальных критиков всего мира, рассыпанные в горах книг на всех языках. Вероятно, здесь гораздо легче продвигаться и быстрее можно приобрести славу умного человека; труднее обнажать свое критическое оружие там, где его никто не обнажал, высказать свое глубокое, оригинальное суждение о том, о чем никто еще не высказывался, а если кто и высказался, то ошибочно. Гораздо легче гулять по ровным дорожкам в подстриженном саду, чем оказаться в диком, заброшенном месте, где надо прорубать тропинку среди диких колючих кустарников и сорняков, чтобы пройти по ней первому. Но лучше остановимся на этом. Будем оптимистами и не станем развивать эту точку зрения, хотя она, может быть, значительно больше отвечает действительности.

Впрочем, как бы то ни было, но это дало повод всевозможным шарлатанам увидеть какое-то якобы правильное и естественное разделение труда, а именно: если более квалифицированные и ученые критики дают оценку, таким крупным произведениям и мировым титанам, как Шекспир, Гете, Шиллер, Петрарка, Тассо, Байрон, Леопарди, Бомарше, Данте, Гюго, Шопенгауер, Камоенс, Кардучи, Кастелар, Бодье и другие, то стало быть, шарлатанам, как они сами говорят, предоставляется естественное право быть критиками низшего класса, разбирать произведения отечественных авторов и следить за развитием современной литературы. Удивительной и несчастной судьбе нашей следует приписать то, что у нас критика попала в руки подобных людей, а последствия этого уже не должны никого удивлять. Поскольку в литературной критике появились такие «мастера» и возделывать это несчастное поле собралось, как на поминки, всякой твари по паре, вполне естественно, что ее превратили в посмешище и позор.

Во всей этой путанице очень трудно разобраться и найти настоящие причины нашего несчастья. К сказанному надо еще прибавить, что Сербия — страна маленькая, мы почти все знакомы друг с другом и чуть ли не ежедневно здороваемся на улице, а поэтому литературная критика нередко становится средством сведения личных счетов и разрешения нелитературных споров. Приятельские отношения или ненависть — обычные побудительные причины того или другого выступления в печати. Иной критик совершает эту ошибку невольно, не умея отделить писателя от его произведений.

Редко кто хочет у нас разбирать и разбирает произведения как таковые; всегда, или почти всегда, мы видим за произведениями их авторов, своих знакомых, друзей или врагов, и в соответствии с этим стараемся помочь (как «своему человеку») или помешать, если нам не по вкусу их популярность. Совсем иное дело у других народов и не только у крупных, но даже и у маленьких, — там люди, занимающиеся литературой, возвышаются над толпой своими взглядами, рассматривают произведения, а не их авторов.

Но если иметь в виду, что у нас в критику лезут все, кому не лень, а «литературным трудом» по какой-то моде занимаются даже те, которым следовало бы продавать за прилавком перец, то вряд ли должно нас удивлять, что иногда критики наши отличаются от провинциальных кумушек, которые вяжут чулки и сплетничают за чашкой кофе обо всем городе, только тем, что эти критики записали и напечатали свои сплетни, оставаясь при этом в приятном заблуждении, будто эта их деятельность считается литературной.

Скверные материальные условия также сильно влияют на нашу литературу. В Сербии никто еще не занимался только литературным трудом, это занятие всегда было побочным наряду с какой-нибудь должностью, чаще всего чиновничьей. Чиновники у нас в большинстве своем — небогатое сословие, живущее на свое жалованье. А это жалованье обычно таково, что его не хватает на удовлетворение самых скромных потребностей и духовных запросов. Они, стало быть, вынуждены изыскивать доходы помимо своего жалованья, а поскольку литературное ремесло единственно доступное и дозволенное им, то волей-неволей они берутся за него, и не из какой-то там пламенной любви, а просто-напросто из-за материальных затруднений. Может быть, они сумели бы найти и другие источники, но им не до изобретений. Этот способ добывания денег стал обычным, даже модным, я все мы идем по одной проторенной дорожке. Итак, чиновники, вынужденные заниматься сочинительством, выбирают, якобы согласно своему вкусу и «таланту», специальность и область литературной деятельности, исключая художественную литературу, потому что очень мало кому в Сербии удавалось, влюбившись в эту красотку и связав с нею жизнь, дешево отделаться, а что касается дохода, счастливым мог счесть себя тот, кто не понес убытков.

Из голого расчета (почти всегда) избирается любая из прочих отраслей литературы, где успех зависит не от ценности труда, а от удачного выбора и стечения обстоятельств или, если хотите, просто от счастья. Отсюда и вся эта лихорадочная борьба, погоня за лучшим жалованьем и местом, которая так ярко проявляется в произведениях нашей литературы. Литературой пользуются не только как ремеслом, приносящим заработок множеству бедных чиновников, но часто она делается одним из важных средств в беспрестанной борьбе за места на государственной службе.

Здесь не место вдаваться в дальнейшие подробности этого процесса, потому что мы удалились бы от критики литературной, главным для нас было показать, что чиновничье сословие занимается литературой из вышеуказанных соображений.

Каждый, без сомнения, сам догадается, что на литературную критику патент взяли сербские профессора. Сначала только профессора литературы, а в последнее время приобрел права на эту собственность, вероятно по аналогии или по закону уподобления, каждый, имеющий звание профессора. В интересах науки они втянули в это дело своих родственников, хороших приятелей, невзирая на то, что у них совсем другая специальность.

Вполне обычны среди профессоров такие разговоры;

— Куда спешишь? Посиди.

— Нет, надо идти писать.

— Что это тебе пришло в голову?

— Да первое число на носу, а мне нужны деньги, так что надо немного подзаработать.

— А о чем ты собираешься писать?

— Да о чем угодно, лишь бы написать, Возьму какую-нибудь книжонку, да и напишу на нее рецензию.

— А какую книгу будешь рецензировать?

— А, не все ли равно какую, первую попавшуюся! — И так далее.

Или разговор такого рода:

— Хорошо, нечего сказать, вы дали эту новую книгу на рецензию (имя рек), а это ведь не по его специальности. Надо было дать ее мне, как специалисту.

— Бесспорно, брат! —отвечает второй. — И мы всегда, сам знаешь, посылали такие книги тебе, и знаешь наше мнение о тебе, да так уж пришлось.

— Почему же пришлось?

— Да так, пришлось, человеку нужны были деньги — по векселю ему надо было платить.

— А, ну это совсем другое дело, — вполне удовлетворяется первый.

Тут никто не спрашивает себя: смогу ли я, есть ли у меня способности и достаточная подготовка? Единственным соображением является «нужно», ибо надо подработать. А так как деньги нужны всем поголовно, то все поголовно и пишут. Поэтому критические статьи у нас холодные, вялые, без жизни, без вдохновения, натянутые, скучные, пахнет от них пылью школьных учебников, и напоминают они письменные сочинения учеников, в которых красными чернилами подчеркнуты ошибки и поставлена отметка, сопровождающаяся моралью, адресованной торопливому и небрежному ученику, забывшему то или иное правило грамматики. При чтении таких статей не возникает никаких мыслей, а перед глазами встает чопорный мещанин в белом галстуке и перчатках. При этом чувствуете вы себя так, будто вас, взрослых людей, кто-то посадил за тесные школьные парты, за которыми вы сидели еще в начальной школе, и вам, по прошествии многих лет, снова сунули в руки буквари, грифельные дощечки, грифель, а теперь учат писать буквы и читать по складам.

(Далее)

 

[1] Любомир Недич (1858–1902) – известный реакционный сербский литературный критик.

[2] Йован Йованович–Змай (1833–1904) – один из крупнейших сербских поэтов XIX века.

[3] Сентиментальный роман английского писателя Оливера Гольдсмита (1728–1774), переведенный на сербски Недичем в 1898 году, в котором в идиллических тонах рисуется английская деревня.

О серьезном и научном (2/4)

(Предыдущая часть)

II. ВСТУПЛЕНИЕ

О святая, могучая сербская наука, прости, если я когда-нибудь согрешил против тебя, прости меня, ибо я не ведал, что творю. Я удрал от тебя с последнего экзамена по греческому языку, ибо думал, что недостоин имени твоего. Но вот я каюсь публично, ибо увидел, что ты не так груба и беспощадна, как иностранные науки, нет, ты, милостивая наша сербская наука, принимаешь в свои объятия всякое блаженное чадо нашей милой матери Сербии. Я каюсь, каюсь публично, а раскаявшись, возвращаюсь, как заблудшая овца, назад к великому стаду твоему, чтобы прославить имя твое.

Я отрекаюсь и перед богом и перед людьми от своей прежней работы в области рассказа, ибо я увидел, что этот путь не ведет к счастью. Я клянусь, о наука, святым именем твоим, что отныне, вступая в круг верных твоих поборников, буду служить усердно и истово твоим принципам, буду поддерживать тебя всеми своими силами до гробовой доски, ибо я увидел, что ты одна ведешь к счастью — хорошо обеспеченному положению.

Я никогда не отрекусь от твоих вечных истин. Я всегда буду признавать, что корова имеет четыре ноги и одну голову, что свинья не относится к птицам и у нее нет крыльев, что у домашней собаки нет на голове рогов, что кошка не река, а домашнее животное, что овца не город в Сербии, а также домашнее животное (относится к жвачным), и оную овцу можно доить и стричь с нее шерсть, а из шерсти делать теплую одежду на зиму; из кишок (того же животного) мы делаем «струны к скрипкам, издающим милые нам звуки наших народных мелодий» (как говорят учителя наши на основании педагогики Вундта). Все эти священные истины внушил мне учитель еще в начальной школе. Как обрадовались мои необразованные родители, когда я принес из школы новость, что у коровы четыре ноги, наглядно доказанную нам учителем на основании научных данных.

Будь благословенна наша отечественная наука, так успешно пересчитавшая ноги и другие части тела отечественных домашних животных!

Ну вот, я высказался и тем спас свою душу! Куда же мне теперь податься? Я твердо и определенно решил посвятить себя науке, но ведь наука так многообразна. Какой же отрасли знания посвятить себя, к чему влечет меня сердце?!

Хе, к чему оно меня влечет??! Судьба моя будет такая же, как и всех наших ученых. У нас во всяком случае таланты и стремление к изучению отдельных отраслей науки появляются, слава богу, всегда своевременно и кстати. Не успеет освободиться место на какой-нибудь кафедре, сейчас же, будто по мановению волшебной палочки, возникает, как из-под земли, тьма-тьмущая даровитых людей, горячо любящих именно ту отрасль науки, кафедра которой освободилась; и как только это место окажется занятым, таланты именно в этой области опять иссякают. Вот видите, в чем счастье для нашей науки! Судьба, счастливая звезда наша и ничего больше. Если, скажем, освобождается место на кафедре археологии, у нас сейчас же находятся сотни молодых гениальных археологов, страшно преданных этой науке. Право же, не знаешь, кто из них более предан делу: куда бы их ни направили, все они будут копаться в земле да искать древностей. Найдут самый обыкновенный римский кирпич и радуются, будто отца родного увидели. Но когда место на кафедре оказывается занятым, тотчас же, по странному капризу судьбы, археология становится всем противной, а сильная любовь и таланты обращаются на другую науку, на кафедре которой оказываются свободные места, будь это хоть космография.

И вот, благодаря столь счастливой судьбе сербской науки, меня не влечет стать энциклопедистом. Правда, почти все места заняты, а потому небесная благодать не снисходит на меня. Приходится выбирать.

Педагогика — прекрасная вещь, но наши учителя даже носа сунуть туда не дадут. К Вундту и Песталоцци[1] и подступиться не позволят, хотя сами безжалостно оседлали их, и мне кажется, прости меня господи, что они купили обоих на ярмарке в нашей Баточине.

В историю сербов я и заглянуть не смею, ибо патент на нее взял господин И. Руварац[2]. Этому человеку удалось с помощью науки доказать нам, что все прекрасное в нашем прошлом — неправда. Многие рассказывают даже, что Руварац выдумал сербский народ, как некто выдумал, по слухам, рыбу (но тому так только показалось). Точно так же несколько наших филологов в результате длительных научных исследований сумели выдумать сербский язык, причем название «сербский» они дали ему лишь из патриотизма. Я не собираюсь совершать подобных научных открытий; это ведь случается не так часто и не зависит от нашего желания. Жил же сербский народ (если мы осмелимся предположить, что его не выдумал господин Руварац) столько веков безо всякого языка, пока не появились новейшие филологи и не придумали, как благодарные сыновья, язык для своего народа. Злоязычные люди, между нами будь сказано, уверяют, что, к стыду нашему, сербский язык выдумал один шваб из сострадания к нам или, что гораздо правдоподобнее, от нечего делать. Он, говорят, изучил все известные языки и не знал, как убить время. Другие считают, что сербский язык совершенно случайно (ведь многие великие открытия сделаны случайно) нашел господин С. Калик в какой-то итальянской грамматике, на которую он случайно наткнулся во время путешествия. Впрочем, кто бы ни был открывателем, благодарю его от своего имени и от имени всего нашего народа; я, со своей стороны, более всего склонен приписать столь славное открытие господину Миленовичу. Я не смею вмешиваться в подобные важные дела, ибо это значило бы претендовать на чужую собственность, и только молю бога, чтобы народ не испортил дивное достижение наших филологов. Но толпа есть толпа, ибо уже (пусть этот грех ляжет на ее душу) из «гнэв» сделала «гнев». Но грядущее, надо полагать, более разумное поколение проклянет неразумный нынешний народ за такие варварские поступки.

Я подумываю о логике, но она для нас, сербов, сделалась какой-то фатальной наукой. Мы ничего не достигли в этой отрасли знаний, хотя что только с ней, бедной, не делали. Впрочем, пусть ищут здесь славы те, которым мила мания ставить номера на чужие мысли, а наша сербская логика только этим и занималась, да к тому же из двух посылок сделала вывод, что Бисмарк — человек, даже что папа римский — человек, а что, наоборот, вол — не человек. Но всего гениальнее достижения сербской логики в таких доказательствах.

Первая посылка: на каждом пианино можно играть.
Вторая посылка: на обезьяне нельзя играть.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––
Отсюда вывод: стало быть, обезьяна не пианино.

Поскольку все мы сербы, то не будь такой сербской логики, мы могли бы решить, что гусь — это пароход или наоборот.

Я занялся бы и историей литературы, особенно сербской, но эта наука опротивела мне еще тогда, когда я был гимназистом, потому что я из-за нее остался на второй год. Я знал все, чему меня учили: когда какой писатель родился, и какая бабка-повитуха перерезала ему пуповину (мимоходом выучили и биографию этой знаменитой бабки), как звали родителей этого писателя, биографии всех его теток со стороны отца и матери, да, кстати, и остальной родни писателя. Точно так же я знал, когда какой автор начал писать, что написал и в каком году. Самое главное, я ответил даже на вопрос: какое кушанье больше всего любила прабабка Лукиана Мушицкого[3]. Здесь я воспользовался чисто научными данными, приведя упоминания старинных источников, что в средние века любимым кушаньем был суп из помидоров; в старых ведах[4] он значится под названием ghtoure, а у арабов phataha. Об этом же говорят путевые записки одного германца, путешествовавшего по нашим землям во времена крестовых походов. Возвращаясь с войны, он ел это кушанье у какой-то старушки Ефросимы (германец пишет Eufrosina), а по законам сербской логики это непременно была прабабка или пра-прабабка Лукиана Мушицкого. Да и мифологические исследования говорят, что она должна быть прабабкой (или чем-то в этом роде) нашего великого писателя. Дав такие прекрасные ответы, я уже решил, что спасся и отлично сдал экзамен, но провалился на самом важном вопросе: не мог назвать точно год, месяц и день, когда у тетки Бранко Радичевича[5] появился насморк.

И вот с тех пор я возненавидел эту науку и стал так ее бояться, что по сей день мне страшно о ней подумать, а не только заниматься ею, и все-таки я оставляю за собой право вернуться к этому предмету, когда перейду к теории.

Странное дело, мы, сербы, на так называемом научном поприще сильно отличаемся от других народов. У других несчастных народов ученые больше дают науке, чем наука им, а у нас, потомков достойных предков, дела идут совсем иначе: наши ученые, за малым исключением, большую пользу получают от науки, а она терпит от них большой ущерб. Здесь, конечно, проявляется наш воинственный дух и наша гениальность, потому что мы не рабски, не слепо служим науке, как другие несчастные народы, нет, мы ухитряемся добиться того, что эта гордячка-наука служит нам; мы властвуем над нею, а она нам подчиняется. Никогда иностранные ученые не смогут подняться на такую высоту и занять господствующее положение по отношению к науке, как это удалось сделать нам за очень короткое время.

Не могу же я стать презренным отщепенцем и унизиться до того, чтобы служить науке так, как делают это за границей! Гораздо лучше поступать подобно большинству наших ученых, а мне, ей-богу, кажется, что они все отрасли науки сумели превратить в серебряные и золотые россыпи, которые в качестве собственности будут передавать своим потомкам, дабы и те извлекли пользу из трудов предков. До последнего времени еще держалась метафизика, и это можно объяснить только тем, что она, к счастью своему, не попадала в руки к сербам. Но теперь бедняжка уже закончила свою карьеру. Нашелся молодой, гениальный и энергичный серб, который пронюхал о существовании и этой науки и как человек с ясным и глубоким сербским умом сейчас же заявил, что ему решить проблемы философии так же легко, как выпить стакан воды. Нигде, братцы мои, не обойтись без серба! Ломали голову над этой удивительной наукой и немцы, и французы, и итальянцы, и англичане, и кто только ею не занимался, но вместо того, чтобы распутать и разобраться, они все больше запутывали дело. А серб только посмотрит, сразу видит — куда стукнуть. Серб ведь! Там, где многие народы изнемогли и погибли от тяжкого труда, ничего не свершив, серб быстренько наводит порядок. Вот, стало быть, новое основание для нас возвыситься в глазах иностранцев, вот случай дать человечеству великого гения, поскольку он, без сомнения, покинет нас, ибо мы не сумеем его оценить. В другой среде он мог бы прославиться благодаря таким успехам, а у нас, пустив в ход самые пышные обещания, он едва добился бы незначительного улучшения своего благосостояния! Как ничтожна награда человеку, который обещал нам изумить весь образованный мир своими великими творческими открытиями! Неужели он заслуживает только того горького утешения, что ему удается изумлять сербских читателей! Но разве это может служить утешением? Я, кажется, впал бы в отчаяние, если бы мои труды понравились читателям, пожирающим обычно криминальные измышления больных мозгов.

Мне неприятно, что пришлось и об этом упомянуть во вступлении без особого порядка и логической связи, но что сделано, то сделано. И кто же требует логической последовательности в наш практический век, когда идеал молодежи — безделье, хороший аппетит, большое жалование и благополучная жизнь со всеми удобствами. Я уже не говорю о наших уважаемых барынях или барышнях, будущих хозяйках и матерях. Они великолепно готовятся к исполнению своих семейных обязанностей, читая «Уголовный вестник» и тому подобные вещи. Это их любимое чтение, вполне соответствующее нежному женскому вкусу. Они спокойно читают о том, что какой-то несчастный попал под поезд, ужасно искалечен — голова разбита, мозг выпал, разорван живот и видны внутренности, что некто спрятался в сундук, а потом убил новобрачных и т. д. и т. п.

Ну, для вступления достаточно того, что уже сказано, ибо, согласно какому-то правилу, в нем полагается упомянуть обо всем, что будет изложено в дальнейшем исследовании.

(Далее)

 

[1] Вильгельм Макс Вундт (1832–1920), немецкий психолог и философ-идеалист, один из основателей экспериментальной психологии. Иоганн Генрих Песталоцци (1746–1827) – известный швейцарский педагог.

[2] Илларион Руварац (1832–1905) – сербский историк.

[3] Лукиан Мушицкий (1777–1837) – сербский поэт классицист.

[4] Веды – древнейшие памятники древнеиндийской литературы.

[5] Бранко Радичевич (1824–1853) – выдающийся сербский поэт, прогресивный романтик эпохи сербского национального возрождения.

О серьезном и научном (1/4)

Χαίρετε ἐν Κυρίῳ πάντοτε· ἀγαπητοὶ ἀδελφοί, πάλιν ἐρῶ, χαίρετε.
Ὀ Κύριος ἐγγύς, μηδὲν μεριμνᾶτε.
Mig., Patrol. græca t. 46. 50 p. 821

I. ВВЕДЕНИЕ

О чем ты сейчас думаешь, дорогой читатель, если вообще считаешь выгодным думать?

Голова у тебя закружилась при первом взгляде на это название, и сразу ты проникся почтением к человеку науки. Э-э, я сужу по собственному опыту. До сих пор я писал рассказы, а ты только снисходительно улыбался. Или, сказав себе: отдохнуть, что ли, после канцелярской или какой другой работы — брал мой рассказ и читал, дремля и позевывая, пока несчастные мои писания не падали на пол, а ты засыпал как убитый. Проснувшись, ты, человек солидный, шел на свою солидную работу, а обо мне вспоминал, как о паяце, который тебя развлек. Так вот, мой дорогой, больше этого не будет. Я понял, что ты ценишь и уважаешь только то, чего не понимаешь и не читаешь, а если и читаешь, то обливаясь потом от скуки, а в голове у тебя только одно: какой ученый человек тот, кто сочинил столь умную вещь. Ну почему же, скажите, и мне не сесть и не написать такое произведение, в котором будут три моих слова и тысяча разных цитат — греческих, латинских, английских, итальянских, санскритских, арабских, турецких и бог весть еще каких? Никто тогда не станет читать мою работу, но ведь мне только это и нужно! Зато каждый почувствует, сколько в нее вложено труда. У любого голова закружится, как у стоящего над пропастью, когда на него обрушится лавина всяких сокращенных слов (будто в бухгалтерской книге) и слов, заимствованных из всех языков, живых и мертвых, цифровых указаний страниц и глав книги, а потом фамилий самых разнообразных ученых. Кто же не проникнется уважением к человеку, который изучает все эти вещи и даже пишет о них, если у простых смертных по коже мурашки бегают при одном лишь взгляде на этакую ученость!

Я собираюсь писать таким образом года три. Пусть читать меня никто не станет, зато начнутся разговоры о том, что я очень даровит и выдвигаю весьма оригинальные научные теории. Так обязательно будет, потому что, когда речь зайдет о науке и дойдет очередь до моих трудов, всякий постыдится сознаться, что он не читал столь известных исследований, и каждый скажет:

— А-а! Это исключительная вещь! Стоит того, чтобы прочесть. Он много обещает! Вы читали?

— Конечно, читал! У него очень глубокие мысли и оригинальные научные взгляды.

— Говорят, его и во Франции ценят…

И разговор продолжается в том же духе, а обо мне складывается весьма лестное мнение. Не страшно, если кто-нибудь и поймет, что мои писания — чепуха: будет уже поздно. Ни у кого не хватит смелости напасть на человека с авторитетом.

Тактика важна во всем, а особенно в литературе. Меня удивил однажды некий оратор на собрании: поднявшись, он с большим достоинством попросил слова, а когда председатель разрешил ему говорить, он, сурово сдвинув брови, начал:

Пусть блещет молния и громы громыхают!
Их человечества пороки потрясают.
Рыдай, моя земля, и все живое в ней,—
Ничтожный всяк паук и бедный муравей!

Он произнес эти слова громко, отчетливо и, замолчав, устремил на слушателей мрачный и величественный взгляд. Никто не смел вздохнуть, ожидая окончания столь бурно начатой речи, а оратор-громовержец потрясает воздух восклицанием: «Господа!» Затем опять умолкает, смотрит на окружающих и совсем мягко добавляет: «Об этом можно многое сказать, но поскольку наступает обеденный час, я предлагаю обедать, ибо великий народный пророк и учитель (тут он опять возвысил голос), великий певец своего времени, который, высоко неся свой факел, озаряет нам путь во мраке, говорит: «Вспоминать предков — утешение, полезно греться в лучах их добродетелей!» Эту цитату он произнес во весь голос, приняв позу трагического актера, а затем меланхолически прибавил: «Да, да, господа, не забудьте и тела своего, ибо, по словам Даниила пророка…» (следует большая цитата) и так далее.

Тогда я удивился этому стилю, но сейчас вижу, что в нем проявилось искусство оратора: он хотел сразу же, первой фразой, сразить людей.

Мне довелось познакомиться с работой одного филолога, которая начиналась цитатой: «И закипела кровь в жилах моих, и запылали мысли мои, как огонь!», после чего непосредственно следовало: «К» перед «Е», как мы уже сказали, превращается в «Ч». И так далее.

Другой «даровитый молодой человек» так искусно повел себя, что наше общественное мнение провозгласило его великим философом, хотя он ровно ничего не написал. Зато он рассказывал каждому встречному, что у него накопился целый погреб философских исследований на латинском и английском языках.

— Ух ты! Целый погреб научных работ!

У человека, услышавшего об этом, глаза от изумления на лоб лезут, и он начинает всем подряд рассказывать о неслыханном чуде!

Вот таким манером «молодой даровитый» философ подготовил почву и ошеломил публику; теперь, когда он что-нибудь издает, читатель уже заведомо благожелательно настроен и, вспоминая: «О, да это тот, который написал целый погреб работ!», тотчас проникается почтением к столь плодовитому исследователю.

Два наших пчеловода вели долгий спор об ульях. Но дело этим не ограничилось. Господа пчеловоды сначала будто бы мимоходом привели большие цитаты из «Горного венца»[1], и — слово за слово — их спор об ульях превратился в некое как бы литературное исследование. А началось все с мелочей. Сначала один сказал, что в руках у хорошего пчеловода всякий улей хорош, ибо, по словам бессмертного гения и великого поэта, которого ценит весь мир:

А в руках у Мандушича Вука
Всякое ружье стреляет метко!

Что же оставалось делать другому, как не показать, пустившись при первом удобном случае в комментарии, что и он знает толк не только в ульях, но и в поэзии? Так они почти весь «Горный венец» и перетряхнули.

А читателю, когда все это благополучно кончится, придется только снять шапку перед знающими людьми и с воодушевлением воскликнуть: «Спасибо вам, господа! Если я теперь начну заниматься пчеловодством, то буду знать, какие ульи самые лучшие!»

Один человек рассказывал мне, что из статей о сахарной свекле он узнал, как в аористе «ѫ» редуцируется в «ъ».

И все это делается для того, чтобы человек мог показать свою ученость.

Я сам имел случай изучить вопросы сравнительного языкознания по «Материалам для создания медицинской терминологии». Тут были объяснения корней и основ слов, происхождение и изменение звуков, удачные цитаты из Миклошича, Ягича, Шафарика и Джуры Даничича[2]. Целая страница цитат! Помилуй бог! Я-то с помощью медицинской терминологии изучил сравнительное языкознание и толкование корней слов, а какую пользу принесло это врачам, одному богу известно. Впрочем, врачи могли бы, вероятно, найти весьма полезные для себя сведения о заразных болезнях в каких-нибудь трудах по истории литературы или механике.

Если бы я не решил написать много, я мог бы остановиться, даже не окончив этого введения. Но я уверен, что не буду худшим из наших литераторов, о чем бы я тут ни болтал, ибо в нашей литературе, слава богу, всякое можно встретить. У нас есть прославленный литератор и бессмертный академик, который всех нас, смертных, вдохновляет на труд остроумным выбором таких тем, в которых каждый, кто знает азбуку, может себя чувствовать специалистом. Бессмертный академик рассказывает, например, своим читателям на нескольких листах в одном из предисловий, как дешево он покупал и дорого перепродавал участки для застройки, выбирал хорошие строительные материалы, воздвигал и продавал дома и так далее. В заключение он говорит: «Пусть благословит бог меня и тех, кто вел со мной дела». Прекрасно, ей-богу! А каково нам, читателям?.. Конечно, это человек из Академии наук. Если бы я был академиком, я мог бы со спокойной совестью писать историю своих старых штанов со множеством цитат из Тацита и Фукидида[3].

Мое решение написать много не беспричинно, оно обосновано серьезными соображениями. Некоторые критики сделали открытие, что в литературе тоже действуют законы дарвиновской борьбы за существование, и мои маленькие несчастные творения должны были бы неминуемо погибнуть, так как их при первом же столкновении проглотила бы какая-нибудь «Механика» Миялки Чирича или другой зверь той же величины из литературного царства. В самом деле, этот критик правильно подметил. Вся жизнь на земле есть ожесточенная борьба видов за существование, и в литературе происходит то же самое. В литературном мире, как и в мире животных, господствуют те же законы борьбы за существование и самосохранение особей. У арабов есть пословица: Wahan garachar ilili tototho lei tohnuro, что вполне соответствует дарвинскому: The descent of man and selection in relation to sex[4], Ch. Darwin, Vol. I, II, L., 1871, или, как говорят немцы: In dieser organischen Grundform, aus welcher sich alle Gewebe und Organe des Thieres und der Pflanze aufbauen, liegen bereits char. des Organismus ausgesprochen[5]. А греки говорят: και τοῦ τέκνον… и так далее. У римлян есть привычка говорить к слову: nulla salus sine virtute, nulla virtus sine labore[6], а наши филологи в этом случае сказали бы весьма кстати:

Кормит мать сыночков двух малых.[7]

Из всего этого ясно, что в литературе, как и в мире господствуют те же законы отчаянной борьбы (struggle for life)[8], существуют разные виды, которые соответствуют видам в зоологии, и разумеется, победа достается тем, кто проявит превосходство в борьбе.

У нас, например, очень преуспевают литературные грызуны, которые живут в разных фондах и питаются большими или меньшими гонорарами. Для ленивцев, которых довольно много, наиболее благоприятен климат Академии наук и Университета, размножаются они очень быстро, а пища у них такая же, как и в первой группе. Толстокожие — весьма распространенный вид, их наиболее характерные представители обитают в Матице Сербской[9]. Литературные жвачные — тоже очень интересный вид. Сюда можно отнести и многих критиков, которые предпочитают украдкой пастись на иностранных литературных пастбищах, а потом, мирно пережевывая жвачку в холодке какой-нибудь государственной службы, удобряют нашые литературные газеты навозом, который зовется критикой, литературными обзорами и проч.[10]. Этот вид также очень быстро размножается и распространяется в наших краях.

Из птиц реже всего встречаются певчие птицы, они быстро погибают в нашем климате, а сойки, совы, вороны и другие литературные вредители находятся в условиях весьма для них благоприятных. Есть такие виды, для которых единственным оружием в борьбе является защитная окраска, поэтому хищники не могут их заметить. Классики не принимаются в расчет в этой борьбе, и их можно сравнить с растениями или даже с минералами.

Как видите, дорогие читатели, требуется очень много благоприятных условий, чтобы какое-нибудь произведение могло пробить себе дорогу. Вот еще одна причина, из-за чего я перестал писать рассказы, так как эти кроткие ягнята не выживают среди бесчисленных литературных чудовищ. Это во-первых, а во-вторых, и это самое главное, я тоже хочу иметь свои принципы в жизни. Пламенные идеалы молодости с течением времени вырождаются в некие странные принципы, которыми человек и удовлетворяется. Поэтому почти каждый, кто имел когда-то высокие идеалы, теперь завел себе «принцип, которого твердо придерживается в жизни».

Иной придерживается, например, принципа не курить с утра до десяти часов, пока не поест, и вы хоть режьте его на части, он не закурит. Один вам расскажет, что из принципа курит только с мундштуком; другой не пьет пива в полдень, и сколько бы его ни угощали и ни умоляли — не поможет, он твердит свое: «Да не угощай ты меня ради бога, не буду я пить, это мой принцип!» А третий не менее твердо держится своего принципа не пить кофе после обеда. У четвертого принцип — никому не подписывать вексель. Просите его сколько хотите, у него на все один ответ: «Не могу, ей-богу, это мой принцип». К слову сказать, это очень гадкий принцип, как и принцип нашей читающей публики даром читать книги и газеты. Так почему бы, окажите пожалуйста, и мне не иметь своего принципа, раз это в моде?

У меня был идеал — стать великим, славным писателем, а ныне «мой принцип — писать много». И право же, уважаемые читатели, извините, если я вам надоем, но ваши отчаянные мольбы, чтобы я не писал, вероятно, будут напрасны, потому что я только пожму плечами и упрямо скажу: «Скучно, скучно, я верю, но… это мой принцип в жизни, иначе я не могу!»

Ну, раз мы так близко познакомились в этом предисловии, можно перейти к главному, а именно: к научной работе. Или я мог бы написать еще два-три предисловия, если они вам по вкусу, потом перейти к общей части, затем предложить специальный раздел, а потом, после всего, разумеется, последовало бы послесловие и эпилог.

(Далее)

 

[1] Поэма великого черногорского поэта Петра Петровича Негоша (1813–1851)

[2] Франц Миклошич (1813–1891) – словенский филолог, создатель сравнительной грамматики славянских языков; Ватрослав Ягич (1838–1923) – знаменитый славист, филолог, историк, этнограф, автор около 600 научных работ; Павел Шафарик (1795–1861) – основоположник сравнительного изучения славянских языков; Джура Даничич (1825–1882) – известный сербский филолог, создатель исторической грамматики сербского языка и трудов по диалектологии.

[3] Корнелий Тацит – известный римский историк (род. около 55 г. н. э., и умер в 117 г.). Фукидид – древнегреческий историк (род. между 460 и 455, умер около 396 до н. э.).

[4] Происхождение человека и половой отбор (англ.).

[5] В этой основной органической форме, из которой построены все ткани и органы животных и растений, и выражены как раз основы организма (немецк.).

[6] Нет благополучия без добродетелей, нет добродетели без труда (латинск.).

[7] Стих из сербской эпической песни «Предраг и Ненад».

[8] Борьба за существование (англ.).

[9] Сербское литературно-просветительное общество, основанное в 1826 году.

[10] См. «Мои симпатии» Марко Цара (то есть какие-то там его симпатии к произведениям иностранной литературы), его критические статьи и тому подобные труды. (Прим. автора)

Вождь (3/3)

(Предыдущая часть)

Так прошел первый день, а за ним и еще несколько с таким же успехом… И ничего важного не произошло, мелочи все: свалились в ров, съехали под откос, налетели на плетень, запутались в зарослях ежевики и дурнушника, у некоторых поломаны руки и ноги, у других разбиты головы, но все мучения переносятся стойко. Погиб кое-кто из стариков, но им умирать и без этого время пришло. «Померли бы все равно и дома, а в дороге тем паче», — заметил тот же оратор, подбадривая народ и призывая идти дальше. Погибло и несколько малышей, по годику, по два, но родители скрепили сердце, — на то, видно, божья воля, да и горе меньше, когда дети маленькие. «Это еще что за горе, а бывает, не приведи господь, теряют родители детей, когда бы уж в пору их женить или замуж отдавать. Лучше раньше, если уж так суждено, легче все же!» — успокаивал все тот же оратор. Многие хромают и еле плетутся, другие обвязали платками головы и мокрые тряпки приложили к шишкам на лбу, у некоторых рука на перевязи; все ободрались, одежда висит клочьями, однако идут, счастливые, все дальше и дальше. И еще легче бы это переносили, если б не мучил их голод. Однако нужно идти вперед.

Но однажды случилось нечто более важное.

Вождь идет впереди, за ним отважнейшие; двоих, правда, уже недостает среди них. Где они — неизвестно. По общему мнению, предали и сбежали. Как-то упомянул об этом и тот оратор, клеймя их за позорное предательство. Некоторые — таких немного — полагают, что и они погибли в пути, но свое мнение не высказывают, чтобы не пугать народ. За храбрецами следуют и все остальные. Вдруг перед ними разверзлась громадная, бездонная пропасть, настоящая бездна. Каменистые края ее настолько отвесны, что страшно и шаг ступить, остановились и самые отважные, вопрошающе глядя на вождя. Он молчит, опустив голову, нахмурившись, и смело шагает вперед, привычно ударяя палкой то справа, то слева, что, по мнению многих, придает ему еще больше достоинства. Он ни на кого не смотрит, ничего не говорит, на его лице никаких перемен, ни тени страха. Бездна все ближе. Даже и те, отважнейшие из отважнейших, побелели как полотно, но мудрому, находчивому и смелому вождю никто не дерзает перечить и словом. Еще два шага — вождь над самой пропастью. В смертельном страхе, с широко раскрытыми глазами, все отпрянули назад, а храбрейшие, забыв о дисциплине, чуть было уж не остановили вождя, но не успели; он шагнул раз, шагнул другой и сорвался в пропасть.

Наступило замешательство, послышались причитания, крики, всех обуял страх. Некоторые даже пустились наутек.

— Остановитесь, куда бежите, братья! Разве так держат слово? Мы должны идти вперед за этим мудрым человеком, который знает, что делает, не безумный же он, чтобы губить себя. Вперед, за ним! Это величайшая, но, возможно, и последняя трудность на нашем пути! Кто знает, может быть уже здесь, за этой пропастью, та дивная, плодородная земля, которую бог уготовил для нас. Только вперед, без жертв ничего не достигнешь! — так проговорил все тот же оратор и, сделав два шага, исчез в пропасти. За ним шагнули те, храбрейшие, а за ними бросились все остальные.

Вопли, стоны, крики. Люди кубарем катятся вниз. Где тут остаться целым и невредимым, можно поклясться, что никто живым из этой бездны не выберется. Но живуч человек. Вождю на редкость повезло: падая, он зацепился за какой-то куст и сумел потихоньку выбраться наверх без малейших повреждений.

Пока там, внизу, раздавались крики, вопли и глухие стоны, он сидел неподвижно. Только молчал и думал. Некоторые изувеченные начали в ярости проклинать его, но он не отозвался и на это.

Те, кому посчастливилось, скатываясь в пропасть, ухватиться за куст или за дерево, с трудом выбирались теперь наверх. Этот сломал ногу, тот руку, у третьего разбита голова, и кровь заливает ему лицо, — все в общем пострадали, только вождь остался невредимым. Посматривают на него косо, с ненавистью и стонут, от боли, а он хоть бы голову поднял. Молчит и думает, как всякий мудрец!

Прошло еще некоторое время. Людей становилось все меньше. Каждый день уносил кого-нибудь; иные бросали этот путь и возвращались обратно.

От многочисленной толпы осталось человек двадцать. Отчаяние и сомнение на лицах всех изможденных от напряжения и голода, но все молчат. Молчат, подобно вождю, и идут. Даже и тот пламенный оратор скорбно покачивает головой. Тяжелый это был путь.

С каждым днем отсеивались и эти немногие, осталось всего с десяток. На лицах полное отчаяние, слышатся только стоны и вопли.

Это уже не люди, а изуродованные калеки. Ковыляют на самодельных костылях, руки подвешены на платках, обвязанных вокруг шеи. На головах целые копны повязок, примочек, обмоток. Теперь, если б даже хотели пойти на новые жертвы, они не смогли бы этого сделать, ибо на теле у них не осталось ни одного живого места.

Потеряли веру и надежду и те, отважнейшие и самые стойкие, но все же они идут, вернее, тащатся из последних сил, стеная и вопя от боли. Да что делать, возврата нет. Принести столько жертв и теперь отступить с пути?

Стемнело. Бредя таким образом на костылях, они вдруг обнаружили, что вождя впереди нет. Шаг, другой — и опять все полетели в пропасть.

— Ой, нога… О-оой, мамочка моя, рука… О-ооой! — Возгласы потонули в общих воплях, криках и стонах. Какой-то придушенный голос даже поносил славного вождя, но вскоре замолк.

Когда рассвело, вождь снова сидел в той же самой позе, как и в день его избрания. Он совсем не изменился с тех пор.

Из ямы выкарабкался оратор, за ним еще двое. Искалеченные и окровавленные, они осматривались по сторонам, пытаясь выяснить, сколько их осталось. Их было всего трое. Смертельный страх и отчаяние наполнили их души. Местность незнакомая, скалы да голый камень вокруг, ничего похожего на дорогу. Дня два назад они еще шли по какой-то дороге, но свернули с нее. Они следовали за вождем.

Они вспомнили о своих друзьях и товарищах, о родных, погибших на этом чудовищном пути, и их охватила безысходная тоска, которая была сильнее боли в искалеченных членах. Собственными глазами они смотрели на собственную гибель.

Тогда оратор подошел к вождю и спросил:

— Куда же теперь?

Молчание.

— Куда ты ведешь нас и куда привел? — продолжал он измученным, прерывающимся голосом, полным боли, отчаяния и горечи. — Мы доверились тебе вместе со своими семьями и пошли за тобой, оставив дома и могилы своих предков, чтобы спастись от гибели, которая нас ждала в том бесплодном крае. А ты погубил нас здесь. Две сотни семейств повели мы за тобой, а сейчас пересчитай, сколько нас осталось.

— А разве вы не все здесь?— процедил вождь, не поднимая головы.

— О чем ты спрашиваешь? Подними голову, посмотри, сосчитай, сколько нас уцелело на этом несчастном пути. Погляди, на кого мы похожи. Лучше бы умереть, чем остаться такими уродами.

— Не могу я посмотреть…

— Почему?

— Я слепой!

Наступило молчание.

— Ты в дороге потерял зрение?

— Я слепым родился.

Все трое в отчаянии опустили головы.

Осенний ветер угрожающе завывает в горах, разнося сухие листья; скалы окутал туман, а в сыром, холодном воздухе слышится только шелест крыльев и раздается зловещее карканье ворон. Солнце скрыто в облаках, которые катятся по небу и торопливо бегут куда-то дальше, дальше. Эти трое переглянулись, охваченные смертельным ужасом.

— Куда же теперь идти? — промолвил один, и голос его прозвучал как из могилы.

— Мы не знаем.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Т. Поповой)

Вождь (2/3)

(Предыдущая часть)

Утром собрались все, кто отважился пуститься в далекий путь. Более двухсот семейств пришло в условленное место, лишь немногие остались сторожить родные очаги.

Тяжко было смотреть на этих нечастных, вынужденных горькой судьбой бросить край, где они родились, покинуть могилы своих предков. Их осунувшиеся, испитые лица опалены солнцем, длительные страдания, безысходное горе наложили отпечаток на весь их облик. Но в это утро в их глазах впервые сверкнул луч надежды, омраченный, правда, тоской по родине. Вон у того старика уже катятся слезы по морщинистому лицу, вздыхая, он сокрушенно покачивает головой, полный неясных предчувствий. Куда более охотно остался бы он здесь и, претерпев все мучения, сложил свои кости на этой круче, не пускаясь на поиски лучшего края; многие женщины в голос причитают, прощаясь с усопшими, могилы которых остввляют; мужчины, боясь расчувствоваться, прикрикивают на них: «Чего же вы хотите? Чтоб мы и дальше голодали в этом проклятом крае и жили в каких-то норах?» Но они и сами с радостью, если б только это было возможно, захватили бы с собой весь этот проклятый край, все эти бедные лачуги.

Шум и гам, как всегда при скопище народа. Возбуждены и мужчины и женщины, да и детишки, устроившиеся у матерей на горбу, подняли крик; по-своему взволнованы и животные. Их, правда, маловато изредка увидишь то коровенку, то тощую с большой головой и толстыми ногами взлохмаченную клячу, нагруженную какими-то одеялами, сумками, мешками. Бедное животное сгибается под тяжестью, но держится из последних сил, а то и заржет порой. Эти ведут за собой навьюченного осла; ребятишки тащат на поводках собак. Тут, разумеется, и разговоры, и крик, и ругань, и причитания, и плач, и лай, даже какой-то осел подал голос, только вождь не произнес ни слова, будто вся эта суматоха его совсем не касается. Истинный мудрец!

Он продолжает сидеть, понурив голову, молчит и думает, разве что сплюнет изредка — и это все. Но как раз поэтому популярность его до того возросла, что уже каждый готов был, как говорится, броситься за ним в огонь и воду.

— Эх, и повезло же нам найти такого человека, — с гордостью скажет кто-нибудь, почтительно глядя на вождя. — Пропали бы мы без него. Что за ум, братец ты мой! Только вот молчит, слова еще не промолвил!

— А что ему говорить? Кто много говорит, мало думает. Мудрый человек, понятно, не только молчит, но и думает о чем-то!.. — прибавит другой с неменьшим почтением.

— Да, не так-то легко вести за собой столько народу! Тут есть над чем подумать, если уж принял на себя такую обязанность, — опять вступится первый.

Но пора в путь. Подождали немного, не надумает ли еще кто присоединиться к ним, но так как желающих не оказалось, решили не медлить больше.

— Так как, двинемся? — спрашивают вождя.

Он молча поднялся.

Вождя тотчас окружили самые отважные, чтобы в случае несчастья быть рядом с ним и охранять его от всяких опасностей.

Попрежнему хмурый, не поднимая головы, вождь двинулся вперед, с достоинством помахивая перед собой палкой, и толпа тронулась за ним, прокричав несколько раз: «Живео!» Вождь прошел еще несколько шагов и налетел на забор возле здания общины. Тут, конечно, он остановился, остановилась и толпа. Вождь отступил немножко и два-три раза ударил палкой по забору.

— Что делать? — спрашивают его.

Молчание.

— Как что делать? Разбирай забор — вот что делать! Видишь, человек показывает палкой, что нужно делать! — закричали те, что были возле вождя.

— Вон ворота, вон ворота! — кричат дети и показывают на ворота на противоположной стороне.

— Тсс, тихо, дети!

— Господи боже, что же это делается! — крестятся женщины.

— Молчите, он знает, что нужно. Давайте разбирать забор!

В одно мгновение забор растащили, словно его и не бывало. Прошли.

Не успели сделать и ста шагов, как вождь забрел в заросли терновника и остановился. С трудом выбрался он обратно и принялся ударять палкой по земле то вправо, то влево. Все встали.

— Что там опять? — кричат задние.

— Пробиться надо через терновник! — предлагают те, что окружают вождя.

— Вон дорога! Вон дорога за кустами! — кричат дети, да и взрослые, из задних рядов.

— «Вон дорога! Вон дорога!» — гневно передразнивают те, что возле вождя. — А вы знаете, куда он ведет, слепцы несчастные? Нельзя всем командовать. Он знает, где пройти лучше и быстрей! Вырубай кустарник!

Принялись вырубать.

— О-оох! — раздавались время от времени стоны тех, кому ветки ударяли по лицу или колючки вонзались в руки.

— Ничего, браток, не дается без муки. Можно и помучиться, если хотим своего добиться! — отвечают на это самые отважные.

После многих усилий пробились через терновник и пошли дальше.

Шли до тех пор, пока не натолкнулись на какую-то изгородь.

Ее тоже повалили и двинулись дальше.

Мало они прошли в тот день, преодолевая многие, правда более мелкие, препятствия, и это при весьма скудной пище: кто взял на дорогу сухого хлеба и немножко чего-либо к хлебу, кто только хлеба, чтоб кое-как заморить червячка, а у третьего и хлеба не было. Слава богу еще, что лето, нет-нет, да и найдешь по пути какие-нибудь дикие плоды.

Итак, в первый день прошли мало, но сильно устали. Большим опасностям не подвергались, и несчастных случаев не было. Конечно, при таком великом предприятии не обойтись без происшествий, но они считаются пустяками, например: какой-то женщине ободрало терновником левый глаз, и она приложила мокрую тряпку, ребенка ударило шестом по ножке — теперь он хромает и плачет, старик запутался в зарослях ежевики, упал и вывихнул ногу, ему привязали к ноге толченого луку, и он геройски переносит боль и отважно следует за вождем, опираясь на палку. (Многие, правда, говорили, что дед врет, будто вывихнул ногу, притворяется, потому что задумал возвратиться назад.) Наконец, мало у кого нет заноз в руках, не исцарапано лицо. Мужчины героически терпят, женщины проклинают час, когда пустились в путь, а дети остаются детьми, они, конечно, плачут, не понимая, сколь щедро будут вознаграждены эти мучения и боль.

К великому счастью и на радость всем с вождем ничего не случилось. Его, правда, очень оберегали, но все же — все же и везет человеку!

Остановившись на ночлег, помолились и возблагодарили господа, что первый день путешествия миновал счастливо и вождю их не причинено ни малейшего зла. Затем взял слово один из тех, отважнейших. Шрам от удара лозой рассекал его лицо, но он не обращал на это никакого внимания.

— Братья! — начал он. — Один день, благодарение богу, мы прожили счастливо. Нам нелегко, но мы должны геройски преодолеть все препоны, зная, что этот мучительный путь ведет нас к счастью. Боже милостивый, сохрани нашего вождя от всякого зла, чтоб и дальше он вел нас так же успешно…

— Если так пойдет, завтра я и второй глаз потеряю,— сердито проворчала пострадавшая женщина.

— О-оой, нога моя, нога! — завопил дед, ободренный ее замечанием. Дети неумолчно хнычут, ревут, и матерям едва удается утихомирить их хоть на время, чтобы расслышать слова оратора.

— Да, потеряешь и другой глаз, — вспыхнул оратор, — пусть оба потеряешь! Ничего не случится, если какая-то женщина потеряет за такое великое дело два глаза! Позор! Ты что, не хочешь счастья и благополучия своим детям? Хоть бы и половина нас погибла за это дело! Ишь ты, подумаешь, один глаз! Да на что тебе глаза, когда есть кому смотреть и вести нас к счастью? Уж не отказаться ли нам из-за твоего глаза да из-за дедовой ноги от нашего дела?

— Врет дед! Врет он, притворяется, чтобы вернуться назад! — послышались голоса со всех сторон.

— Кому, братья, невмоготу, — снова вступил оратор, — пусть вернется, а не стонет тут и не смущает других. Что касается меня, то я последую за этим мудрым вождем, пока жив.

— Все мы, все пойдем за ним, пока живы.

Вождь молчал.

Люди опять стали приглядываться к нему и перешептываться:

— Только молчит и думает.

— Мудрый человек!

— Посмотрите, какой у него лоб!

— И все хмурится.

— Серьезный!

— Храбрый, по всему видно.

— Храбрый, бог с ним, — забор, изгородь, кустарник — все сокрушил. Только постукивает палкой, нахмурившись, и ничего не говорит, а ты уж понимай, что к чему.

(Далее)

Вождь (1/3)

— Братья, я выслушал все ваши речи и теперь прошу выслушать меня. Все наши разговоры и уговоры бесполезны, пока мы живем в этом бесплодном краю. На песке и камне ничего не родилось и в дождливые годы, чего же ждать в такую засуху, какой, наверно, никто и не упомнит. Доколе же будем мы вот так собираться и попусту тратить слова? Скот у нас дохнет без корма, еще немного — и наши дети погибнут от голода вместе с нами. Мы должны избрать другой путь, более надежный и разумный. Я полагаю, что лучше всего оставить этот бесплодный край и отправиться по белу свету искать плодородную землю, потому что так больше жить нельзя.

Так некогда на некоем сборище говорил ослабевшим голосом один из жителей бесплодного края. Где и когда это было, я думаю, не касается ни вас, ни меня. Главное, вы должны поверить мне, что так действительно было когда-то в некой стране, и этого вполне достаточно. Раньше, правда, я считал, что вся эта история выдумана мной самим, но мало-помалу я освободился от этого страшного заблуждения и теперь твердо убежден, что все то, о чем я вам сейчас расскажу, на самом деле было и не могло не быть и что я никоим образом не мог этого выдумать.

Слушатели, стоявшие засунув руки за пояс, с бледными, испитыми лицами, с тупым, бессмысленным взглядом помутившихся глаз, словно ожили при этих мудрых словах. Каждый уже воображал себя в каком-то волшебном, райском пределе, где мучительный и тяжкий труд вознаграждается обильной жатвой.

— Правильно, правильно! — подхватили слабые голоса со всех сторон.

— А это бли… з… к…о? — послышался прерывистый шепот из угла.

— Братья! — заговорил другой уже более громким голосом. Мы должны сразу принять это предложение, поому что больше так продолжаться не может. Мы работаем, мучимся, и все напрасно. Сеяли, последнее отрывая от себя, но разливались горные потоки и уносили с этих скал семена вместе с землей, оставляя голый камень. Так неужели должны мы вечно жить здесь и, трудясь с утра до ночи, голодать и ходить попрежнему босыми и голыми? Нам нужно искать лучшую, плодородную землю, где за наш тяжелый труд мы получим богатые плоды.

— Идемте, сейчас же идемте, потому что здесь жить нельзя, — зашептали в толпе, и люди порывисто рванулись куда-то.

— Постойте, братья, куда вы? — воскликнул тот, первый. — Нам нужно идти, но так нельзя. Мы должны знать, куда идем, а то вместо спасения погибнем еще скорее. Я предлагаю избрать вождя, которому все мы будем послушны и который поведет нас самым правильным, лучшим и кратчайшим путем.

— Давайте выберем, немедленно выберем!.. — послышалось со всех сторон.

И тут начались препирательства, наступил сущий хаос. Все говорят, но никто никого не слышит и не может расслышать. Распадаются на отдельные группы, договариваются о чем-то, но и группы распадаются, и вот уже, взявшись за руки, расходятся парами, один другому что-то доказывает и тащит куда-то за рукав, прижимая палец к губам. А потом снова сливаются вместе и снова говорят все разом.

— Братья! — среди глухих голосов выделяется вдруг чей-то более сильный. — Так мы ничего не сделаем, ничего не достигнем. Все говорят, и никто никого не слушает. Выберем вождя! Но кого могли бы мы выбрать? Кто из нас путешествовал и знает дороги? Мы все хорошо знакомы друг с другом, и я первый не решился бы довериться со своими детьми никому из присутствующих здесь. Но скажите мне, кто вон тот путник, что с самого утра сидит в тени у дороги?

Наступила тишина, все устремили взоры к неизвестному, огладывая его с ног со головы.

Человек этот, уже не молодой, с темным лицом, почти скрытым длинными волосами и бородой, сидит молча и в задумчивости ударяет по земле толстой палкой.

— Вчера я видел этого самого человека с каким-то мальчиком. Они шли по улице, держась за руки. Вечером мальчик прошел по селу один, а этот остался здесь.

— Брось ты, брат, все это мелочи и пустяки, нечето терять время на разбор, кто он да что. Ясно – путник издалека, так как никто из нас его не знает, и ему-то уж наверняка хорошо известен прямой и кратчайший путь, куда нас повести. Он производит впечатление человека очень умного, так как все время молчит и непрестанно думает. Какой-нибудь болтун на его месте давно бы уже вмешался в наш разговор, а он с каких пор сидит в полном одиночестве и молчит.

— Конечно, молчит человек и думает о чем-то. Не иначе, как умнейший человек, — присоединились остальные и вновь принялись разглядивать чужеземца, при этом каждый открывал в нем все новые блестящие качества, новые доказательства его необычайной мудрости.

Без дальных разговоров все сошлись на том, что будут просить этого путника, которого сам бог им послал, повести их на поиски лучшего края, более плодородной земли, стать их вождем, которому они обязуются беспрекословно повиноваться.

Они выбрали из своей среды десять человек и уполномочили их изложить чужеземцу решение собрания, рассказать о тяжелых обстоятельствах и выпросить его согласия быть их вождем.

И вот пошли эти десять, смиренно поклонились мудрому старцу, и один из них повел речь о бесплодной почве их края, о засухах, о бедственном состоянии, в котором они оказались сейчас, и закончил так:

— Это и заставляет нас оставить свой край, свои дома и отправиться на поиски лучшей страны. И как раз теперь, когда нас осенила столь счастливая мысль, сам бог смилостивился над нами, послав тебя, мудрый и светлый чужеземец, чтобы ты повел нас и спас од беды. От имени всех здешних жителей мы просим тебя стать нашим вождем, и куда ты, туда и мы за тобой. Ты знаешь дорогу, да ты и сам рожден, наверное, в более счастливой отчизне. Мы обещаем во всем слушать тебя и подчиняться любому твоему приказанию. Согласен ли ты, мудрый чужестранец, спасти от гибели столько душ, будешь ли ты нашим вождем?

Мудрый чужеземец ни разу не поднял головы, пока произносилась эта трогательная речь. Он словно застыл в одном и том же положении. Опустив голову, нахмурившись, он ударал палкой о землю и думал. Когда речь окончилась, он, не меняя позы, коротко и отчетливо изрек:

— Буду!

— Можем ли мы идти за тобой искать лучший край?

— Можете! — произнес мудрый старец, не поднимая головы.

Воодушевленные этим, все бурно выражали свою благодарность, но мудрец не проронил более ни слова.

Посланцы сообщили собранию об успешных переговорх, прибавив, что только теперь поняли, какой великий ум заключен в этом человеке.

— Он даже не двинулся с места, не поднял головы, чтобы хоть посмотреть, кто говорит. Молчит и думает. В ответ на все наши речи и благодарности произнес лишь два слова.

— Истинный мудрец!.. Редкостный ум!.. — весело повторяли со всех сторон, утверждая, что сам бог послал его, как ангела с небес, чтобы спасти их. Все твердо верили теперь в своего вождя, и ничто на свете не могло бы поколебать в них этой веры.

Итак, на собрании было решено отправиться в путь завтра на заре.

(Далее)

Королевич Марко во второй раз среди сербов (5/5)

(Предыдущая часть)

Среда влияет на человека; Марко тоже должен был в какой-то мере испытать это влияние. И вот начал он вместе со своими достойными потомками слоняться и толкаться у дверей министерства с прошением в руках, поплевывая от скуки и дожидаясь часа, когда сможет предстать перед министром и попросить о какой-нибудь государственной службице — лишь бы хватило на хлеб насущный, белый, конечно.

Разумеется, на это обивание порогов потребовалось немало времени, и только через несколько дней ему сказали, чтобы он передал прошение в канцелярию на предмет регистрации.

Марково прошение задало министру немалую заботу.

— А, черт возьми, что делать с этим человеком? Ну, почитаем мы его, и все же являться ему сюда никак не следовало. Не годится он для нынешнего времени.

Наконец, принимая во внимание широкую популярность Марко и прежние заслуги, назначили его практикантом в канцелярию какого-то глухого уезда.

Тогда Марко с большим трудом выпросил, чтобы ему вернули оружие и выдали в министерстве жалованье за месяц вперед, и отправился за Щарцем.

Добрый корм не пошел Шарцу впрок; очень уж он отощал. Но и Марко стал легче по меньшей мере на тридцать ок.

Итак, облачился Марко в свою одежду, препоясался саблей, оседлал Шарца, наполнил бурдюк вином, привесил его к луке, сел на Шарца, перекрестился и отправился на службу по указанному пути. Многие советовали ему ехать по железной дороге, но он наотрез отказался.

Куда ни приедет Марко, везде спрашивает, где тот уезд, и называет имя уездного начальника.

Через полтора суток езды прибыл он на место. Въехал во двор уездной канцелярии, спешился, привязал Шарца к шелковичному дереву, снял бурдюк и уселся, не снимая оружия, выпить в холодке вина.

Пандуры, практиканты, писари с недоумением глядят на него в окна, а народ далеко обходит юнака.

Подходит начальник; ему было сообщено о том, что Марко направлен в его уезд.

— Помогай бог! — говорит.

— Бог на помощь, юнак незнакомый! — ответил Марко. Стоило ему добраться до своего оружия, коня и вина, как забыл он все мучения, вернулся к своим прежним повадкам и заговорил стихами.

— Ты новый практикант?

Марко представился, и тогда начальник сказал:

— Однако не можешь ведь ты сидеть в канцелярии с этим бурдюком и при оружии.

— Уж такой обычай есть у сербов,
Красное вино пьют при оружье,
Под оружьем спят и отдыхают![1]

Начальник растолковал ему, что оружие придется снять, если он думает остаться на службе и получать жалованье.

Видит Марко, делать нечего, — человек ведь он, жить надо, а за душой ни гроша не осталось, да догадался спросить:

— А нет ли таких служащих, которые носят оружие, и я бы мог там служить?

— Да, это пандуры.

— А что делает пандур?

— Ну, сопровождает в дороге чиновников, защищает их своим оружием в случае нападения на них, следит за порядком, за тем, чтобы не причинили ущерба кому-нибудь, и так далее,—объяснил начальник.

— Вот это да! Это хорошая служба!.. — воодушевился Марко.

Стал Марко пандуром. Тут опять сказалось влияние среды, влияние достойных потомков, с их горячей кровью и восторженным стремлением послужить своему отечеству. Но и к этой службе Марко даже в отдаленной степени не был так приспособлен, как самый негодный из его потомков, не говоря уже о тех, что получше.

Разъезжая с начальником по уезду, видел Марко многие бесчинства, а когда ему показалось однажды, что его начальник поступил не по справедливости, отвесил он ему оплеуху и выбил три зуба.

После долгой ожесточенной схватки Марко связали и препроводили в сумасшедший дом на испытание.

Этого удара Марко не смог перенести и скончался, вконец разочарованный и измученный.

Предстал он перед богом, а бог хохочет так, что небо трясется.

— Ну что, отомстил за Косово, Марко? — опрашивает он сквозь смех.

— Настрадался я вдоволь, а горькое мое Косово и видом не видывал! Били меня, в тюрьме держали, в пандурах я был, и, наконец, посадили меня к сумасшедшим!.. — жалуется Марко.

— Знал я, что так и будет, — молвил господь ласково.

— Благодарю тебя, господи, что избавил меня от мучений. Теперь я и сам не поверю причитаниям моих потомков, их скорби о Косовом! А если им нужны жандармы, так уж на эту должность у них есть из кого выбрать — один другого лучше. Прости меня, господи, но сдается мне, что это не мои потомки, хоть и поют они обо мне, а того нашего Сули Цыгана[2].

— Его-то я и послал бы к ним, если бы ты так не просился. А знал я, что ты им не нужен!.. — молвил господь.

— И Суля был бы нынче у сербов самым плохим пандуром! Все его в этом превзошли! — сказал Марко и заплакал.

Бог вздохнул тяжело и пожал плечами.

 

Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Е. Рябовой)

 

[1] Тоже стихи из народной песни.

[2] Отрицательный герой народного эпоса.