Tag Archive | Поэт

Мертвое море (4/5)

(Предыдущая часть)

На другой день начальник послал правительству шифрованное донесение о вчерашнем митинге следующего содержания:

«Во вверенном мне округе появилась сильная политическая струя противников существующей власти. С каждым часом движение приобретает все больший размах, и я опасаюсь, что это грозит подрывом ныне царствуюшей династии. Я принял все меры, употребил все доступные мне средства, дабы пресечь зло; но ввиду того, что это оппозиционное, поистине революционное движение возникло внезапно, как бурный и мощный поток, все мои попытки оказались напрасными, и вчера в полдень революционерам удалось провести многочисленный митинг. Из их резких и дерзких речей я понял, что они придерживаются анархистских принципов и по всем данным тайно подготавливают восстание и переворот. Лишь после долгих и мучительных усилий мне удалось разогнать собрание, чреватое большими опасностями, ибо один из его участников грозился даже свергнуть монархию и установить республиканскую систему правления.

В приложении к сему с почтением посылаю господину министру список наиболее опасных лиц (в качестве главаря выступал чудак, пьющий меланж, другими словами сахарную воду, и троица, выступавшая за кофе) и прошу дать указания, что предпринять в эти важные и решающие для судеб нашей страны дни».

За столь крупные заслуги перед страной и ее правителями начальник был немедленно награжден и повышен в чине. Все оппозиционеры пришли поздравить его, и на этом дело закончилось.

После собрания я спросил одного:

— Разве у вас нет людей, занимающихся политикой?!

— Да были и такие.

— И?

— Ничего… Глупости!

— Что глупости?

— Оставь, пожалуйста, кто это тебе станет заниматься политикой?! Был тут один!

— И что он сделал?

— Дурак! Что он мог сделать?! Все его знали: и кто он, и откуда, и чей сын, и что ест дома. Отец его был мастером, но бедным, а он уехал учиться, скитался где-то по белу свету, потом воротился и давай мне толковать: нужно так, нужно этак; уверял, что я не знаю ни порядков, ни законов, ни конституции, ни гражданских прав — свобода слова, выборы… Вечно он чем-нибудь бредил!..

— Ну, а ты что ему говорил?

— Ничего! Что я скажу? Гляжу на него, бывало, да смеюсь. Знаю ведь я и отца его и семью, без куска хлеба часто сидели, а он еще мне рассказывает, что такое конституция да свобода?

— Так, может, знал человек?

— Брось, пожалуйста, будто мне неизвестно, на что он способен.

— И что он делал?

— Что делал?! Читал какие-то книги, носился по городу, доказывал что-то, созывал на собрание таких же, как он. Арестовывали их, наказывали, ссылали. Сказал я ему как-то: «Что ты, как мальчишка, увлекаешься разными разностями, а своим делом не занимаешься? Ведь в дураках ходишь!»

— А другие что ему говорили?

— Хохотали над ним до упаду. Как только показался он на улице, когда его из тюрьмы выпустили, так и пошло веселье. «Нашел конституцию?» — спросит кто-нибудь, и вся улица грохнет от хохота. Ни над кем еще столько не смеялись, прямо помирали со смеху. И сейчас его еще дразнят «Тома — конституция!» — закончил рассказчик и рассмеялся так, что слезы брызнули из глаз.

— И что с ним потом было?

— Пропал, бедняга. Жить не на что, на государственную службу не берут… Дурак! Школьные его товарищи вон какие должности занимают, а он… А хвалили его раньше, самый, мол, умный был среди них, самый способный, хоть и выдумывал много. Сам виноват. Нет ничего хуже, когда человек втемяшит себе в голову какую-нибудь блажь. Решил, видишь ли, порядки наводить. Все довольны, а ему подавай что-то особенное, будто мы не знаем его. Бедняга!..

— А теперь как он?

— Образумился вроде, да поздно! Властям не удалось его переломить — настойчивый он человек. Взялись мы излечить его от блажи, стали над ним насмехаться, да еще, черти этакие, прозвище ему дали «Конституция». Ну, разошлись люди и начали его изводить, изо дня в день проходу ему не давали. Боролся он, боролся, да и пал духом… Жаль беднягу! Неплохой он!.. Теперь стал рассудительным, серьезным человеком, не заносится, как раньше. Отгородился от всех, мало с кем водится. Бедствует, хотя многие помогают ему. Жалко его конечно, но сам виноват.

— А как сейчас к нему относятся?

— Хорошо!.. Сейчас никто над ним не смеется, любят его люди, жалеют несчастного!

До того понравилось мне в этой маленькой стране, что захотелось пожить там как можно дольше. Со многими я сдружился. Какие прекрасные люди! Спокойные, тихие, кроткие, как голуби. Едят, пьют, дремлют, полегоньку работают, одним словом, счастливые люди. Ничто не нарушает глубокого спокойствия, никто не выходит за рамки установившейся гармонии, ветерок не всколыхнет спокойной, застывшей поверхности стоячего, тиной подернутого болота, если позволительно сравнить с ним эту маленькую, воистину счастливую страну.

Я быстро растерял там немногие мысли и затасканные идеалы, которые унаследовал от дедов и принес с собой из Сербии, и предался сладкой дремоте, словно меня загипнотизировали. Такое состояние пришлось мне по вкусу, и я понял, что мы, сербы, можем по своим задаткам превратиться в один прекрасный день в столь же счастливый народ; сами обстоятельства в этом нам способствуют.

Так и текли дни — мирно, лениво, незаметно, как вдруг однажды слаженность общественной гармонии была неожиданно нарушена.

Некий юноша выпустил в свет сборник своих стихов.

Стихи были хорошие, полные глубоких, искренних чувств и возвышенных идеалов.

Общество встретило книгу с негодованием. Никто ее не читал и не собирался читать, но каждый, кому бы она ни попала в руки, сразу делал кислую мину, небрежно переворачивал две-три страницы, щупая и как бы оценивая качество бумаги, и отбрасывал книгу, всем своим видом показывая отвращение. Изобразив презрение на своей физиономии, он иронически произносил:

— Стихи?! Ерунда!

— Может, есть и неплохие, кто знает?! — вступит в разговор другой.

Первый перекрестится, усядется поудобнее, окинет собеседника сожалеющим взглядом, покачает головой и только после этого изречет:

— Ты глупее того, кто пишет этот вздор! — и кончиками пальцев, словно боясь запачкаться, отшвырнет книгу подальше от себя, добавив при этом:

— Ты что, читал ее, что так говоришь?

— Нет.

— Так что же?

— Я и не утверждаю, что книга хорошая, я только допускаю, что она хорошая. А, кстати, ты ее читал?

— Я?! — с негодованием спросит первый, оскорбленный самим вопросом.

— Ты!

— Я?! —воскликнет он с еще большим негодованием.

— Разумеется, ты, я же тебя спрашиваю!

Первый перекрестится, пожмет плечами и разведет руками, что должно означать: «С нами бог, о чем он спрашивает!», но вслух ничего не произнесет.

— Чего ты крестишься? Я спрашиваю, читал ты эту книгу или нет. Что тут удивительного?

Первый опять осенит себя крестным знамением и лишь потом проговорит:

— Теперь я тебя спрашиваю: ты в своем уме или нет?

— Вздор какой! Не понимаю тебя.

— И я тебя тоже.

— Что тут понимать и чему удивляться? Я спрашиваю тебя: читал ли ты книгу?

— А я тебя спрашиваю: в своем ли ты уме? — повторит первый, а затем возьмет книгу и, яростно хлопнув ею по столу, воскликнет:

— Да нешто я стану читать подобный вздор? Разве только с ума сойду, а в здравом рассудке я на это не способен.

А потом немного тише добавит:

— А знаешь, кто написал эти стихи?

Не знаю.

— Хм!.. Потому так и говоришь! — скажет первый, жестами показывая, какой это пропащий человек.

— Ты с ним знаком?

— Знаком! — презрительно процедит он, всем своим видом говоря: «Лучше бы я не делал такой глупости», хотя на самом деле еще вчера был с этим человеком в самых приятельских отношениях и никогда ничего дурного о нем не говорил.

Многие вели подобные разговоры, но, разумеется, читать стихов никто не хотел.

— Какой срам!.. Стихи? Будто я его не знаю, — говорит один.

— И как только ему не стыдно?! — возмущается другой.

— Правильно говорится: если бог захочет наказать, он прежде всего отнимет разум… Такие… Ну разве это стихи? Да я завтра же напишу гораздо лучше, просто мне, не в пример некоторым, гордость не позволяет срамиться.

Отношение к молодому поэту круто изменилось.

Идет он по улице, а люди толпой следуют за ним, подзывают один другого.

— Добрый день! — скажет он.

— Добрый день, стихотворец! — язвительно ответит кто-нибудь, поглядывая на него исподлобья.

— Здравствуй, здравствуй, — усмехаясь, прибавит другой.

— Добрый день! — подхватит третий, скорчив кислую, полную досады и презрения гримасу.

Но дело, к сожалению, не ограничилось только разговорами.

Общественное мнение единым фронтом выступило против молодого поэта. Осуждали в нем даже то, что прежде признавали хорошим, а мелкие недостатки, которые ему как и любому другому, прощались раньше, теперь превратились в ужасные пороки. Обнаружилось вдруг, что он подлец, пьяница, игрок, безвольный человек, шпион и ко всему вообще придурковат!

— Не знал я, что он настолько безумен! — толкуют между собой люди.

— А я, по правде тебе сказать, всегда примечал, что с ним что-то неладно.

— Я тоже, но таким он никогда не был.

— Э, сейчас он уже совсем свихнулся.

Начали люди поднимать его на смех; задумает он что-нибудь, каждый считает своим долгом помешать ему, заранее раздражаясь при мысли: «И чего он важничает! Подумаешь, стихи! Подожди, увидишь, на что мы способны».

Хуже всего то, что стихи он посвятил своей невесте, надеясь доставить ей этим удовольствие, а причинил бедной девушке лишь страдания и горе — общественное мнение не пощадило и ее.

Отец девушки, вне себя от огорчения, что в эту дурацкую, по его мнению, историю впутали имя его дочери, сел и написал письмо молодому поэту:

«Сударь,

Было бы гораздо правильнее, если бы вы посвятили вашу галиматью, чепуху и вздор, над которыми потешается весь город, не моей дочери, а своему отцу, который, подобно вам, известен как пропащий человек.

На мой дом никто пальцем не указывал до сих пор, и я не хочу, чтобы имя моей дочери было у всех на языке и стояло на вашей дурацкой книге. Отныне запрещаю вам переступать порог моего дома, ибо в благодарность за мою доброту вы опозорили мой дом. Кроме того, я требую сатисфакции в течение пяти дней, в противном случае я изобью вас, сударь, как паршивого кота, посреди улицы или в любом месте, где вас встречу».

Следствием этого извещения явилась целая цепь скандалов, а так как молодой поэт был чиновником, его начальник доложил господину министру следующее:

«Н. Н. (имя и фамилию поэта я забыл и поэтому назову его как условно принято), чиновник подчиненного вам ведомства, известный до сих пор как хороший и добросовестный работник, в последнее время настолько скомпрометировал себя сборником каких-то, якобы, стихов, что в интересах государства должен быть отстранен от службы. Столь несерьезное занятие не к лицу даже разносчику, не говоря уже о государственном чиновнике. Господин министр, прошу вас уволить скомпрометированного чиновника с государственной службы или хотя бы перевести в другое место, впредь до исправления».

Министр перевел его в другое место.

Но, к несчастью, страна невелика, а злая молва далеко слышна: на новом месте его встретили еще хуже, и волей-неволей пришлось министру для поддержания авторитета государственной службы и общественной морали освободить злодея, сочиняющего стихи от государственной службы.

Общественное мнение удовлетворено, ни одного стихотворения молодого поэта больше не появляется, а сам он исчезает, и узнать о нем уже ничего нельзя.

— Жаль, молодой ведь совсем! — говорили в обществе.

— Да и неплохой человек был.

— Неплохой, но какой дьявол заставлял его делать то, чего никто не делает?

— Жаль мне его, грешника!

— Хм, что делать? Сам виноват!

И в обществе быстро восстанавливается нарушенная было гармония; исчезает слабенький ветерок, слегка взбудораживший неподвижную поверхность стоячего болота, и удовлетворенное общество мирно продолжает свою сладкую дремоту.

(Далее)

О серьезном и научном (3/4)

(Предыдущая часть)

III. НАША ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

Всякий, кто у нас, в Сербии, заучил в гимназии названия литературных жанров и получил тройку, да к тому же прочел две-три книжонки, тот немедленно ощущает в себе способность высказывать авторитетное мнение о каждом произведении художественной литературы. Можно ли в таком случае сомневаться в способностях тех, которые были преподавателями этого предмета и окончили историко-филологическое отделение Университета или, другими словами, курс критики?

Кроме того, я должен отметить, что за критику у нас берутся всевозможные интеллектуальные инвалиды, провалившиеся во всех остальных областях литературы, ибо они говорят: «Если мы не умеем создавать сами, то умеем сказать: это хорошо, а это плохо». Ведь у нас очень часто такое высказывание воспринимается как свидетельство достаточной подготовленности к деятельности критика. И правда, что может быть легче: прочесть книгу, пересказать ее содержание, упомянуть о местах, которые, «по нашему скромному мнению», можно опустить, как нарушающие гармонию, и перечислить места, которые, «по нашему скромному мнению, так хороши, что мы должны привести их целиком». У любого человека в мире есть свой вкус, и поэтому каждый может «по своему скромному мнению» высказать суждение о той или иной книге, о том или ином хорошем или скверном куске из нее. И у нас, к сожалению, такое занятие часто называется литературной критикой, причем не принимается во внимание, способен ли господин критик понять, в чем красота или недостатки того или иного произведения.

Некоторые наши критики настолько не утруждают себя, что ограничиваются простым пересказом содержания разбираемого произведения. Свой неграмотный и неумелый пересказ они пересыпают примечаниями в скобках или так называемыми остротами вроде: «Ого!», «Разве?», «Гм?», «Смотрите!», «О, что только говорит этот человек!» и т. д. И все это остроумное произведение считают для себя обязательным закончить шаблонными советами глубоко изучать литературу, больше думать, читать произведения гениальных писателей всех стран, писать не торопясь. Некоторые прибавляют, что язык хорош, но пунктуация слаба, или же слабо и то и другое.

Занятнее всего то, что никто и не интересуется, каковы таланты и подготовка тех надменных господ, которые каждое свое произведение, будь то обзор или критическая статья, пишут по одному образцу, точно так же, как сельский писарь пишет справки, расписки и даже письма. Вот почему наши критические статьи похожи одна на другую, как, по словам Гейне, одно яйцо-болтун похоже на другое. Критику такого рода можно приспособить к любому произведению, а что самое лучшее, — ее можно написать просто так, из головы, пусть лежит готовая, а как только появится новое произведение, вы — хлоп! — и напечатаете, словом, будете держать ловушку наготове, пока в нее не попадется свежее произведение.

Все это было бы не так уж страшно, если бы у нашей читающей публики было побольше литературного вкуса. Но как-то все пришлось одно к одному, так что лучше и быть не может, — решаюсь я произнести со страхом божиим, но могу, если хотите, сказать точнее: хуже и быть не может. Большинство наших читателей поддерживает своим невежеством глупую литературу и глупых критиков, глупые же критики, в свою очередь, заставляют простых читателей коснеть в невежестве, а плохих писателей продолжать писать.

Кто же виноват? Не хочу брать греха на душу, обвиняя всех. Толпа часто, хотя, может быть, и случайно, идет правильной дорогой, но обычно находится такой, кто испортит или во всяком случае попытается испортить правильное мнение из простого стремления пооригинальничать, из тщеславия и желания показать всему миру свой тонкий вкус и высокую ученость, считая безвкусным то, что всем нравится. Нечто подобное случилось и с господином Недичем[1]. То ли из вышеупомянутых соображений, то ли по невежеству своему он отрицает, наперекор общественному мнению, поэтический талант Змая[2]. Лучшие его лирические стихи, которыми сербский народ поистине может гордиться, господин Недич объявляет простой болтовней в своем этюде о лирике, который можно назвать психологическим только потому, что под ним стоит подпись профессора психологии университета. Показав нам, что плохо, господин Недич, человек весьма утонченного вкуса, выкопал откуда-то «Вексфильдского священника»[3], дабы показать, что хорошо.

По моему скромному мнению, он должен был предназначить это драгоценное произведение в собственном переводе для назареян, а не для нас, правоверных сербов. Мы по крайней мере не решились бы повторить назарейскую глупость, положенную в основу морали этого произведения: «Все в божьей воле», если бы, скажем, у нас, сербов, болгары отняли Старую Сербию и Македонию. А ведь, следуя совету переводчика, мы должны были бы, прочитав книгу до конца, терпеливо пожать плечами и произнести: «Все в божьей воле». Кроме всего прочего, он потрудился и нашел для нас самое красивое место, доказывая, что это единственная в своем роде сцена во всей мировой литературе, настолько, мол, она естественна и возвышенна. Господину психологу кажется естественным, когда его назарейский священник, находясь в отчаянном положении, декламирует пышные, трескучие фразы, не забывая, кажется, цитировать некоторые места из священного писания. Это — новое в психологии, а мы-то до сих пор думали, что в подобные моменты человек не в состоянии и двух слов связать, не то что щеголять фразами и цитатами, будто он произносит проповедь о морали на сборище назареян.

Но чтобы не слишком уклоняться в сторону, — ведь можно было бы еще многое сказать, — вернемся к нашим мелким критикам, потому что крупные у нас, слава богу, хоть и есть, но известны лишь по именам (которые, я и сам не знаю почему, прославляются письменно и устно), а вовсе не по их творениям. Говорят, они готовят крупные произведения, ну что ж, я предпочитаю верить, — это лучше, чем отчаиваться. Правда, слушал я, что эти критики полагают, будто в их сочинениях больше мудрости, чем во всей мировой литературе; поэтому они за год напишут одну фразу, а на другой год ее вычеркнут, как недостаточно мудрую. Им хочется творить так, чтобы не только каждое слово, но и каждая буковка выражала глубину мысли. Кто знает, может быть со временем изобретут и такой чудо-стиль! Но довольно о них, пусть пишут и перечеркивают, что еще можно сказать об этих ретивых критиках? Можно лишь сожалеть, так как ретивы именно те, которые могли бы сделать и много хорошего, чья прямая обязанность вести литературу по лучшей дороге и влиять на развитие вкуса нашей читательской публики, создавая тем самым благоприятные условия для появления значительных произведений.

К сожалению, даровитые и подготовленные к своему делу критики в большинстве сочли за благо, подобно Обломову, уклониться от всякого труда, чтобы не тревожить свое голубиное сердце, жить тихо, мирно и спокойно, получая свое жалованье, которое для многих было, повидимому, целью работы. Никто из них не смог создать серьезной, сильной литературной критики, способной изгнать из литературы всех невежд и шарлатанов. Вопреки всем ожиданиям, каким-то странным образом случилось так, что невежды и шарлатаны изгнали знающих и даровитых.

Вот одна из важных причин того, что у нас все ударились в критику. Начинающий писатель не находит в литературе ничего достойного его уважения (или хотя бы намеков, что таковое было, но забыто), что могло бы заставить его серьезно подготовиться к своему делу, показало бы ему всю серьезность и величие труда, за который он берется с такой жалкой подготовкой и с еще меньшим талантом.

Есть и еще одно обстоятельство. Многие образованные и талантливые люди, часто даже искренне преданные литературе, видя, что наши поэтические произведения критикует кто придется, не нашли своего места. Они, может быть, и сознавали, что их долг — показать невеждам, как пишутся критические статьи, и все же, видимо, не нашли для себя возможным писать о том же, чем пишет всякая шушера. Они или замолчали совсем, или, блюдя свое критическое достоинство, предоставили нашу «литературу свинопасов» всяким ничтожным созданиям, а сами, в чаянии мировой известности, стали писать лишь о произведениях, достойных внимания их высоких умов.

И вот они пишут обширные исследования о гениальных произведениях великих мировых поэтов. Если бы мы были настроены пессимистично, мы сделали бы вывод, что это поле деятельности им милее только потому, что здесь легче приобрести славу ученого и поддержать свой авторитет; ведь писать исследования о крупных мировых поэтах — значит иметь возможность компилировать остроумные мнения гениальных критиков всего мира, рассыпанные в горах книг на всех языках. Вероятно, здесь гораздо легче продвигаться и быстрее можно приобрести славу умного человека; труднее обнажать свое критическое оружие там, где его никто не обнажал, высказать свое глубокое, оригинальное суждение о том, о чем никто еще не высказывался, а если кто и высказался, то ошибочно. Гораздо легче гулять по ровным дорожкам в подстриженном саду, чем оказаться в диком, заброшенном месте, где надо прорубать тропинку среди диких колючих кустарников и сорняков, чтобы пройти по ней первому. Но лучше остановимся на этом. Будем оптимистами и не станем развивать эту точку зрения, хотя она, может быть, значительно больше отвечает действительности.

Впрочем, как бы то ни было, но это дало повод всевозможным шарлатанам увидеть какое-то якобы правильное и естественное разделение труда, а именно: если более квалифицированные и ученые критики дают оценку, таким крупным произведениям и мировым титанам, как Шекспир, Гете, Шиллер, Петрарка, Тассо, Байрон, Леопарди, Бомарше, Данте, Гюго, Шопенгауер, Камоенс, Кардучи, Кастелар, Бодье и другие, то стало быть, шарлатанам, как они сами говорят, предоставляется естественное право быть критиками низшего класса, разбирать произведения отечественных авторов и следить за развитием современной литературы. Удивительной и несчастной судьбе нашей следует приписать то, что у нас критика попала в руки подобных людей, а последствия этого уже не должны никого удивлять. Поскольку в литературной критике появились такие «мастера» и возделывать это несчастное поле собралось, как на поминки, всякой твари по паре, вполне естественно, что ее превратили в посмешище и позор.

Во всей этой путанице очень трудно разобраться и найти настоящие причины нашего несчастья. К сказанному надо еще прибавить, что Сербия — страна маленькая, мы почти все знакомы друг с другом и чуть ли не ежедневно здороваемся на улице, а поэтому литературная критика нередко становится средством сведения личных счетов и разрешения нелитературных споров. Приятельские отношения или ненависть — обычные побудительные причины того или другого выступления в печати. Иной критик совершает эту ошибку невольно, не умея отделить писателя от его произведений.

Редко кто хочет у нас разбирать и разбирает произведения как таковые; всегда, или почти всегда, мы видим за произведениями их авторов, своих знакомых, друзей или врагов, и в соответствии с этим стараемся помочь (как «своему человеку») или помешать, если нам не по вкусу их популярность. Совсем иное дело у других народов и не только у крупных, но даже и у маленьких, — там люди, занимающиеся литературой, возвышаются над толпой своими взглядами, рассматривают произведения, а не их авторов.

Но если иметь в виду, что у нас в критику лезут все, кому не лень, а «литературным трудом» по какой-то моде занимаются даже те, которым следовало бы продавать за прилавком перец, то вряд ли должно нас удивлять, что иногда критики наши отличаются от провинциальных кумушек, которые вяжут чулки и сплетничают за чашкой кофе обо всем городе, только тем, что эти критики записали и напечатали свои сплетни, оставаясь при этом в приятном заблуждении, будто эта их деятельность считается литературной.

Скверные материальные условия также сильно влияют на нашу литературу. В Сербии никто еще не занимался только литературным трудом, это занятие всегда было побочным наряду с какой-нибудь должностью, чаще всего чиновничьей. Чиновники у нас в большинстве своем — небогатое сословие, живущее на свое жалованье. А это жалованье обычно таково, что его не хватает на удовлетворение самых скромных потребностей и духовных запросов. Они, стало быть, вынуждены изыскивать доходы помимо своего жалованья, а поскольку литературное ремесло единственно доступное и дозволенное им, то волей-неволей они берутся за него, и не из какой-то там пламенной любви, а просто-напросто из-за материальных затруднений. Может быть, они сумели бы найти и другие источники, но им не до изобретений. Этот способ добывания денег стал обычным, даже модным, я все мы идем по одной проторенной дорожке. Итак, чиновники, вынужденные заниматься сочинительством, выбирают, якобы согласно своему вкусу и «таланту», специальность и область литературной деятельности, исключая художественную литературу, потому что очень мало кому в Сербии удавалось, влюбившись в эту красотку и связав с нею жизнь, дешево отделаться, а что касается дохода, счастливым мог счесть себя тот, кто не понес убытков.

Из голого расчета (почти всегда) избирается любая из прочих отраслей литературы, где успех зависит не от ценности труда, а от удачного выбора и стечения обстоятельств или, если хотите, просто от счастья. Отсюда и вся эта лихорадочная борьба, погоня за лучшим жалованьем и местом, которая так ярко проявляется в произведениях нашей литературы. Литературой пользуются не только как ремеслом, приносящим заработок множеству бедных чиновников, но часто она делается одним из важных средств в беспрестанной борьбе за места на государственной службе.

Здесь не место вдаваться в дальнейшие подробности этого процесса, потому что мы удалились бы от критики литературной, главным для нас было показать, что чиновничье сословие занимается литературой из вышеуказанных соображений.

Каждый, без сомнения, сам догадается, что на литературную критику патент взяли сербские профессора. Сначала только профессора литературы, а в последнее время приобрел права на эту собственность, вероятно по аналогии или по закону уподобления, каждый, имеющий звание профессора. В интересах науки они втянули в это дело своих родственников, хороших приятелей, невзирая на то, что у них совсем другая специальность.

Вполне обычны среди профессоров такие разговоры;

— Куда спешишь? Посиди.

— Нет, надо идти писать.

— Что это тебе пришло в голову?

— Да первое число на носу, а мне нужны деньги, так что надо немного подзаработать.

— А о чем ты собираешься писать?

— Да о чем угодно, лишь бы написать, Возьму какую-нибудь книжонку, да и напишу на нее рецензию.

— А какую книгу будешь рецензировать?

— А, не все ли равно какую, первую попавшуюся! — И так далее.

Или разговор такого рода:

— Хорошо, нечего сказать, вы дали эту новую книгу на рецензию (имя рек), а это ведь не по его специальности. Надо было дать ее мне, как специалисту.

— Бесспорно, брат! —отвечает второй. — И мы всегда, сам знаешь, посылали такие книги тебе, и знаешь наше мнение о тебе, да так уж пришлось.

— Почему же пришлось?

— Да так, пришлось, человеку нужны были деньги — по векселю ему надо было платить.

— А, ну это совсем другое дело, — вполне удовлетворяется первый.

Тут никто не спрашивает себя: смогу ли я, есть ли у меня способности и достаточная подготовка? Единственным соображением является «нужно», ибо надо подработать. А так как деньги нужны всем поголовно, то все поголовно и пишут. Поэтому критические статьи у нас холодные, вялые, без жизни, без вдохновения, натянутые, скучные, пахнет от них пылью школьных учебников, и напоминают они письменные сочинения учеников, в которых красными чернилами подчеркнуты ошибки и поставлена отметка, сопровождающаяся моралью, адресованной торопливому и небрежному ученику, забывшему то или иное правило грамматики. При чтении таких статей не возникает никаких мыслей, а перед глазами встает чопорный мещанин в белом галстуке и перчатках. При этом чувствуете вы себя так, будто вас, взрослых людей, кто-то посадил за тесные школьные парты, за которыми вы сидели еще в начальной школе, и вам, по прошествии многих лет, снова сунули в руки буквари, грифельные дощечки, грифель, а теперь учат писать буквы и читать по складам.

(Далее)

 

[1] Любомир Недич (1858–1902) – известный реакционный сербский литературный критик.

[2] Йован Йованович–Змай (1833–1904) – один из крупнейших сербских поэтов XIX века.

[3] Сентиментальный роман английского писателя Оливера Гольдсмита (1728–1774), переведенный на сербски Недичем в 1898 году, в котором в идиллических тонах рисуется английская деревня.