Засушенный лист
Ich weiß nicht was solles bedeuten,
Da ich so traurig bin;
Ein Märchen aus alten Zeiten,
Das kommt mir nicht aus dem Sinn.[1]
Heine
Перелистывая «Книгу песен» Гейне, из которой я всегда читаю что-нибудь, когда мною овладевает мрачное настроение, я неожиданно увидел засушенный лист, положенный мной между страниц этой книги. Этот листок сразу разбудил во мне воспоминание о тебе, потому что он прочно связан с твоим именем. Засохший листок лавра как будто вдруг запретил мне читать дальше, и я нехотя предался размышлениям.
Было утро одного дня в середине последнего зимнего месяца. Шёл густой снег, который застилал глаза так, что из-за него ничего нельзя было увидеть. Сильный, холодный ветер неистово плясал и поднимал снег с земли навстречу тому, который падал с неба.
В то утро я провожал тебя, уже готовую и отправлявшуюся в путь, дальний, необозримый путь, с которого ещё никто не возвращался. Рядом с катафалком, на котором стоял маленький, узкий гроб, окрашенный в бежевый цвет, шёл с остальными провожающими и я, охваченный мыслями, погружённый в воспоминания о тебе.
… Я вспоминал один зимний вечер вскоре после нашего знакомства, когда мы остались наедине на террасе дома твоего отца. Была ясная, холодная зимняя ночь. Снега, который только час назад перестал идти, нападало довольно много. Под нами белела затопленная снегом земля. Обнажившиеся деревья, как будто в побелке, печально гнули свои ветви под тяжестью белого покрывала. Крыши нельзя было различить. Их белизна сливалась со снежной землей. В небольшом отдалении от нас возвышался крутой склон, весь в белом. Чистый белый свет месяца и звёзд отражался от этого снежного зеркала, и поэтому небо тоже выглядело белым. В этой белой бескрайности не было слышно ни звука. Царила тишина смерти, тишина ночи.
Мы с такой жадностью смотрели на этот безграничный, щедро разлитый свет, как будто долго, очень долго были в темноте. Мы болтали; точнее, я болтал, а ты меня слушала, посмеиваясь. Хотя мы только что познакомились, у меня не было от тебя тайн. Но твой смех не был веселым. Наоборот, он стал грустным. Твоя печаль передалась и мне, и я замолчал. В твоих больших чёрных, вообще весёлых глазах было тогда что-то меланхоличное, что-то, напоминающее зиму. Тёмные волосы с пробором посередине обрамляли твое нежное лицо, которое мне, сам не знаю почему, казалось похожим на лицо Магдалины кающейся. Я смотрел на тебя растерянно. Наконец ты взяла меня за руку, притянула к себе и, пристально посмотрев на меня глазами, полными слёз, сказала мне:
– Послушайте! Мои душа и сердце такие же опустошенные, как эта зимняя ночь. Только эта зимняя ночь ясная, а моя душа во мраке. Но эти её качества мне всё же приносят утешение, ведь никто по крайней мере не сможет угадать, что в ней скрыто.
В это время позади нас открылась низкая дверь и в ней показался твой отец.
– Идите в дом, – сказал он, – что вам делать так поздно на улице?
Мы молча повиновались…
–
Была примерно середина последнего месяца лета. Я первый раз должен был уехать из края, где родился. Я пришёл попрощаться с тобой. Мы сидели у тебя дома и ели зелёные сливы, которые ты собрала собственными руками. Я жаловался на то, что вынужден уехать. Ты очень горько улыбнулась и сказала:
– Ах! Вы счастливый человек, Вы хоть какое-то время будете свободны. А я? Я никогда не смогу покинуть эти четыре стены, которые стали мне тюрьмой. Мои родители не дают мне ни шага сделать свободно. Их строгие, полные угрозы глаза постоянно за мной следят. Они запрещают мне общаться, разговаривать с моими лучшими друзьями. Увидь мой отец сейчас, как я разговариваю с Вами, он если бы и не прогнал меня отсюда, то посмотрел бы на меня так, что я сама должна была бы уйти… Ах! Да будет проклят мой отец!..
– Нет, в этом не виноват Ваш отец, только Вы сами виноваты в этом Вашем положении, – сказал я глупо-самоуверенно, – Вы сами закрылись в комнате и никуда не выходите.
И я принялся давать советы, словно какой-то глупый апостол.
– Боже! – воскликнула ты поражённо. – Значит, и Вы не можете меня понять? Я обманулась в Вас!… В Вас!…
И слёзы заструились по твоему лицу, такому милому и такому красивому… Ты долго плакала навзрыд, но твои слёзы не имели на меня ни малейшего действия. Я не знал, в чём я тебя не понял, но и не хотел этого знать. Я сатанински улыбался, смотря, как ты плачешь, охваченный каким-то злорадством, каким-то эгоизмом, ведь сейчас между нами стояло существо, которое я безгранично любил и которое приносило мне счастье своим присутствием… Я тогда был счастлив и не считался с чужим несчастьем…
Когда мы расставались, ты дала мне белую гвоздику; я потом её выбросил, потому что мне больше по душе была красная роза, которую мне подарила моя любимая.
О, как я её любил!
–
… Было хмурое осеннее утро. Из-за тумана ничего не было видно вокруг дальше трёх шагов. Проходя мимо твоего дома, я заметил тебя в комнате; ты прислонила лоб к оконному стеклу и смотрела на туман. Увидев меня, ты открыла окно. Я подошёл спросить тебя о твоём здоровье, потому что с некоторого времени ты довольно много болела и сильно кашляла.
Как я был изумлён, когда увидел тебя вблизи: пальцы на руках как тростинки, лицо осунулось, бледно-тёмное, землистое, губы посинели, те когда-то чудесные, сияющие глаза погасли и запали!
Как только я приблизился к тебе, ты улыбнулась и спросила:
– Правда, я сейчас очень хорошо выгляжу? Сейчас, например, я не кашляю сильно, лицо немного посвежело, и я чувствую себя как-то лучше, чем раньше.
Я ещё раз взглянул на печальное лицо, которое пыталось казаться весёлым, на густые тёмные волосы, всё так же разделённые пробором посередине, слабо закреплённые на затылке, так что они в беспорядке падали на лоб и лицо, и через силу улыбнувшись, ответил:
– Да, да, сейчас Вы выглядите намного лучше; отдохните ещё какое-то время и Вы полностью выздоровеете.
Некоторое время мы молчали.
– Вы не помните тот день, когда Вы уезжали в Белград? – ты первая прервала молчание.
– Помню.
– И помните всё, что было в тот день? – добавила ты неуверенно.
Ты, конечно, имела в виду свои слёзы. Может быть, ты стыдилась их и хотела бы, чтобы я их забыл. Но я никогда не забуду те искренние слёзы, ведь слёзы боли, собственной душевной боли самые искренние.
– Всё! – ответил я лаконично.
– Вы и сейчас думаете, что тогда были правы?
– Вообще я не думаю, что я был действительно прав… но попрощаемся сейчас, закройте окно, чтобы не простудиться, ведь для Вас сейчас опасна и небольшая прохлада.
И я быстро удалился, не оглядываясь, пристыженный этим напоминанием о моей жестокости.
Это был наш последний разговор. Больше я тебя не видел.
С этого дня моя жизнь полностью перевернулась. Помимо всего прочего, и моя любимая, которой я верил больше, чем самому себе, оставила меня. Я остался совершенно один, в одиночестве, расставаясь и с последним другом.
–
Из этих воспоминаний вырвал меня голос, который предлагал мне сменить женщину, нёсшую венок, прекрасный зелёный венок с лавровыми листьями.
Разве я мог отказать в этом последнем и, может быть, единственном одолжении тебе?
Пока я нёс венок, мне пришла в голову мысль оторвать от него, украсть один листок и сохранить его…
В этот момент мы пришли к могиле, в которую должны были опустить твоё когда-то такое прекрасное тело…
Убитая горем, твоя мать содрогалась от боли.
А твой отец, которого ты проклинала в свой смертный час…
Я долго ещё стоял возле твоей могилы в оцепенении, потеряв дар речи, а слёзы лились по щекам, как ручьи, которые длительное время томились на вершине склона, но однажды пробили себе путь и устремились вниз.
Почти каждый вечер я приходил на твою могилу. Как только первые бутоны фиалки показались из травы, я поспешил собрать их и отнести тебе.
Часто я стоял долго и неподвижно около твоего вечного жилища, ночью, когда ветер стучит низкими воротами кладбища, когда расшатанные могильные кресты скрипят на могилах, когда вода у моих ног, бурля, разбивает свои волны о камни – я стоял в одиночестве, ожидая, что ты появишься. Не знаю почему, но я неизменно верил, что ты однажды появишься; я желал обнять тебя и в этом долгом, страстном, лихорадочном объятии стать полностью твоим, и не возвращаться больше туда, где никого нет, где меня все оставили, да, все…
Специально для проекта «Радое Доманович» на русский перевела Елена Пахомова. Перевод стихов Гейне: Самуил Яковлевич Маршак, Собрание сочинений в 8 томах. Т. 4, Москва: Художественная литература, 1969.
[1] Не знаю, о чем я тоскую.
Покоя душе моей нет.
Забыть ни на миг не могу я
Преданье далеких лет.
Генрих Гейне, «Лорелей».
Спасенья нет
Две вещи казались мне самыми скучными: изучать латинский синтаксис и стричься в летнюю жару, особенно у неумелого парикмахера. Никогда жизнь не представлялась мне такой бессмысленной, глупой, как в этих двух случаях, и никогда я не мог решить, который из них тяжелее.
Представьте себе жаркий летний день, когда от зноя мутится сознание, воздух дрожит перед глазами, все тело слабеет и как-то обмякает, от изнеможения вы едва передвигаете ноги, и вот в подобном состоянии бессильно опускаетесь в кресло парикмахера. Он заворачивает вас в простыню, и вы должны сидеть чинно, словно какой-нибудь римский сенатор. Край простыни засунули вам за воротник, и кошмарная процедура началась! Пот катится у вас со лба, заливает глаза, неизвестно откуда взявшиеся мухи садятся вам на нос, на щеки, на губы, а вы, лишенный возможности двигать руками, можете только гримасничать — морщить нос, вытягивать губы.
К потному лицу прилипают летящие из-под ножниц мелкие волоски, попадают в глаза, даже в рот, и вы начинаете отчаянно плеваться. Ко всем этим мукам прибавьте еще то, что парикмахер поворачивает вас то туда, та сюда, вертит вашу голову, точно это какой-нибудь посторонний предмет, безо всякой надобности лязгает тупыми ножницами над самым вашим ухом и время от времени вырывает ими клок волос, вы глотаете воздух, дергаетесь от боли, а парикмахер вас утешает: «Это ничего не значит, спокойней, пожалуйста!» — и продолжает еще энергичнее лязгать ножницами, полагая, повидимому, что эта музыка способна заглушить боль.
С каким нетерпением в этом отчаянном положении ожидаете вы спасительных слов парикмахера: «Готово, сударь!» Он снимает простыню, перед глазами у вас светлеет, и вы испытываете блаженство, такую невыразимую радость, какая охватывает человека, когда у него неожиданно прекращается мучительная зубная боль.
С таким же точно отчаянным нетерпением ожидают обычно школьники на уроке латинского языка спасительною звонка, который сразу избавляет вас от несносных ablativus absolutus и целого потока нунков, квидов, квид-квидов и нунк-нунков. Школьный служитель (я всегда считал его неземным существом) приносит счастье одним движением руки; райский звук колокольчика мгновенно разгоняет скуку. О, как глубоко, на всю жизнь запал в мою душу этот сладкий звук!
Только что перед этим учитель вдруг обратился к вам со словами: «Здесь весьма удачно можно употребить также и nec-nec. Ну-ка, попробуйте!»
И вы пробуете, обливаясь потом, в голове у вас что-то гудит и вертится, и вы никак не можете взять в толк, что здесь может быть удачно или, как любит говорить учитель, интересно. Муки ваши достигают предела, и тут раздается этот небесный звон колокольчика, несущий спасение.
—
Но позднее, с годами, когда я начал писать и публиковать свои работы в газетах, появились и более скучные вещи, и я стал испытывать еще горшие муки.
Чтоб не слишком мучить вас, — мне ли не знать, что такое мучения? — я расскажу вам, что случилось со мной около года тому назад.
Дело было летом. Приятный погожий день, я закончил все дела, какие могут лишать человека покоя и заставлять его размышлять о неприятных вещах, вроде необходимости платить по векселю. Время за полдень. Я переоделся в домашнее платье, прилег и лениво прихлебываю кофе, да покуриваю, испытывая величайшее удовольствие от того, что подобные мысли не беспокоят меня. Такое удовольствие может испытывать только серб.
Что может меня беспокоить? Я сдал работу самому назойливому редактору, уплатил по векселю — и по сему случаю с аппетитом пообедал, выпил стаканчик другой вина в предвкушении высокого гонорара. Я с удовольствием покуриваю, пью кофе и переворачиваюсь с боку на бок, ни о чем не думая; меня охватывает блаженная дремота; закон не запрещает мне уснуть сладким сном, и только я хотел воспользоваться этим своим гражданским правом, подобно всякому сознательному гражданину, как вдруг кто-то постучал в дверь моей комнаты.
— Что за черт! — сердито пробормотал я, и мое блаженное настроение лопнуло как мыльный пузырь.
Стук повторился.
— Войдите! — раздраженно крикнул я.
На пороге появился улыбающийся человек и весьма любезно приветствовал меня, я же готов был растерзать его. Это был редактор одной сельскохозяйственной газеты.
— Я пришел к вам с просьбой. Надеюсь, вы не откажете мне.
— О, конечно, пожалуйста! — сказал я, вероятно по свойственной сербам доброте стараясь подсластить кислое выражение липа.
— Мне хотелось бы напечатать вашу статью о выращивании виноградной лозы.
— С удовольствием исполнил бы ваше желание, господин редактор, но я совершенно не разбираюсь в этих вещах.
— Как не разбираетесь? Нет, вы сможете написать. Что-нибудь популярное о том, что надо выращивать как можно больше винограда, о пользе, которую страна получает от этого. Я, например, в каждом номере помещаю по нескольку таких статей, а ведь я изучал когда-то филологию.
Я защищался как только мог, но редактор настойчиво доказывал, что мне лишь кажется, будто я не разбираюсь в этих вещах, да в них и не обязательно разбираться, чтобы написать прекрасную статью. В конце концов я вынужден был дать обещание представить статью через десять дней.
Он ушел, а мое хорошее настроение окончательно испортилось. Я и так и сяк — виноградная лоза не выходит у меня из головы.
В это время опять кто-то постучал в дверь.
— Войдите!
В дверях стоял высокий, бледный, измученного вида человек в поношенной одежде.
— Добрый день!
— Добрый день, сударь!
— Меня зовут Милан Милановнч.
— Очень приятно! — Я тоже назвал себя.
— Я пришел к вам по очень важному делу.
— Пожалуйста.
— Я собираюсь, сударь, издавать газету по вопросам животноводства…
— Прекрасная идея.
— Мне было бы очень приятно видеть вас в числе моих сотрудников.
— Почел бы для себя за честь, — начал я, — но, господин редактор, я ничего не понимаю в животноводстве.
— Я знаю, и все же вы могли бы!.. Вы ведь образованный человек.
Я всячески отказывался, сопротивлялся, но он не ушел до тех пор, пока я не пообещал написать что-нибудь популярное о выращивании жеребят.
Не успел я подумать, что кончились мои напасти, как снова стук в дверь.
— Войдите! — гаркнул я что было силы.
И вот передо мною редактор газеты патриотического направления.
— Я пришел к вам с весьма скромной просьбой, — вкрадчиво, с улыбочкой заявил он, — и надеюсь, вы не откажете мне.
— Сделаю все, что могу.
— Мне нужно коротенькое патриотическое стихотвореньице или рассказик, как вам будет угодно. Я бы не стал затруднять вас, но все мои сотрудники заняты статьями на научные темы, а сам я должен подготовить один некролог, и вот я вспомнил о вас.
— Но я не пишу стихов! Как зто я начну вдруг сочинять стихи?
— Ничего нет проще. Сядете и напишете. Лучше всего что-нибудь героическое, патриотическое или, еще лучше, рассказ.
Не помогли мне никакие извинения и отговорки, я сдался.
— Так и быть, сделаю это для вас, но учтите, я занят.
— Нет, нет, вы должны пожертвовать несколько минут для пользы общего дела. Я, стало быть, возьму на себя смелость прийти в четверг.
— Но сегодня уже вторник, — напомнил я.
— Ах, да, ну напишите коротенькую вещицу, — сказал редактор и посмотрел на меня так ласково, что я почувствовал себя загипнотизированным. Перед моими глазами без всякого порядка и связи стали проноситься воспоминания о прошедших событиях, а я отчаянно старался разобраться в этом хаосе и чувствовал, что должен, да, должен сейчас же найти тему для рассказика.
Я не мог произнести ни слова. Редактор учтиво попрощался и ушел, выразив надежду, что работа будет сделана.
В отчаянии я лег, закрыл глаза и попытался думать о чем-нибудь постороннем. Как бы не так! Чем больше я старался отбросить мысли о патриотическом рассказе, тем сильнее они обступали меня. Перед глазами у меня мелькают какие-то кинжалы, копья, винтовки, проносятся какие-то лица, в памяти всплывают страшные события, кровавые битвы, слетают с плеч головы, развеваются знамена, пылают дома, герои прыгают в окопы.
Сознание мое помрачилось. Я встал и умылся. Не помогло. Все, на что бы я ни взглянул, казалось, так и подталкивало меня на поиски темы для патриотического рассказа.
Я сел за стол, засучил рукава, расчистил место перед собой, сжал голову руками, закрыл глаза и стал размышлять. О чем написать? Стараюсь думать только об этом, но все недавние мысли, события, лица исчезают одно за другим, словно по команде. Чем больше я думаю, тем дальше от меня патриотические мысли, а перед глазами неожиданно возникают соловьи, цветочки, ручейки, лунная ночь, прекрасные женские головки.
— Идите к черту! — со злостью кричу я и вскакиваю со стула.
«И почему это я должен? Кто меня может заставить писать?» — пришло мне вдруг в голову, и, твердо решив ничего не писать, я вышел на улицу.
Я прогуливаюсь, и снова в голове начинают собираться воспоминания о всевозможных патриотических событиях и о случаях, которых я был когда-то свидетелем или о которых слышал и читал, но все это так перепутано, в таком беспорядке, с такой быстротой и силой проносится передо мной, что я не могу ясно представить ни одного образа. Необходимо было поскорее разобраться в этой путанице и извлечь хоть одну ясную мысль.
Мне все надоело, разболелась голова, я почувствовал себя скверно, в ушах у меня раздавался звон мечей и кинжалов, пушечная пальба, ружейные выстрелы, скрежет зубов, вопли раненых.
Я отправился в гости, чтобы хоть немножко развлечься. Но все напрасно. Я еще острее ощущал свои мучения. Не хочется ни есть, ни пить, даже разговаривать не могу. Оседлала меня патриотическая тема и не отпускает ни на минуту.
Я распрощался и ушел домой.
Ужин уже на столе.
— Иди ужинать!
— Не могу!
Я заперся в своей комнате, зажег свечу, уселся за стол и почувствовал страшное, непреодолимое желание написать к утру во что бы то ни стало.
И все началось сызнова. Опять все исчезло, и я дошел до такого состояния, что уже ни о чем не мог думать, ибо погибал под тяжестью одной-единственной страшной мысли: «Я должен написать до утра!»
Встаю, хожу по комнате, ложусь, опять сажусь за стол и сижу, уставившись на какой-нибудь предмет; мне становится легко, я начинаю думать, скажем, о том, что эту книгу надо переплести, что я облил чернилами скатерть, и о прочих подобных мелочах. Потом вспоминаю, что собирался поехать завтра с компанией за город, и вдруг опять вспыхивает ужасная мысль: «Но ведь тогда нужно закончить этот рассказ».
Новые муки и страдания. Я устал, мне хочется спать. Голова разламывается от боли. В комнате плавает табачный дым, на столе окурки, обгорелые спички, пепел.
Я напрягаю все силы, но вместо патриотической темы в голову лезет какая-то ерунда: У моего милого сапоги гармошкой!..
Чепуха!
Не обязан я писать, и все тут. Чего они пристают целый день! «Не могу, сударь!» или, еще лучше, «Не хочу!» — вот что я скажу, когда он придет.
Хватаю со стола лист бумаги, на котором написано множество глупых фраз, и все зачеркиваю, потом, скомкав бумагу, сердито швыряю ее, испытывая при этом необычайное удовлетворение.
Ложусь в постель. Погружаюсь в дремоту, начинаю засыпать, и тут появляется какой-то турок в громадной чалме, с пистолетом в руках; он гонится на коне за молодым сербом, а тот, бедняга, хочет скрыться в лесу, но из чащи выскакивает другой страшный турок и пронзает юношу кинжалом. Хлынула кровь, и я проснулся.
«Ерунда какая!» — сердито подумал я и только собрался заснуть, как меня снова пронзила мысль: «А патриотический рассказ?» И опять заметались перед глазами вооруженные люди. Такое мучение продолжалось до утра. Встаю я бледный, разбитый, измученный, будто на мне всю ночь воду возили.
Я бесповоротно решаю, что писать не буду, но при мысли о том, что завтра четверг, вновь впадаю в гнетущее беспокойство.
В четверг я ожидаю редактора, чтобы, собравшись с духом, сказать ему откровенно: «Идите вы, сударь, к черту на кулички вместе с вашей газетой. Я писать не буду, понятно ли вам? А теперь извольте выйти вон, потому что я едва не отдал богу душу из-за этой вашей чепухи». Я сгорал от нетерпения в ожидании его прихода, стремясь выложить перед ним все это и тем облегчить свою душу.
И, наконец, я слышу стук в дверь.
— Войдите! — кричу я свирепо, чтобы уже по голосу было слышно, что я готов драться в случае чего.
Редактор вошел с той же любезной улыбкой, а я, нахмурившись, встретил его, как лютого врага.
Он поглядел на меня с мягкой приветливостью, и я растерялся от удивления. Прямо неправдоподобной казалась мне его любезность, а я-то собирался пристрелить его из револьвера.
— Готов, не правда ли? Большое вам спасибо! — прибавил он, не дожидаясь ответа.
— Простите, но, поверьте, никак не мог, — начал я оправдываться, не подымая глаз.
Я стоял потупившись и чувствовал себя как ученик, не приготовивший уроков и не знающий, как оправдаться перед добрым и снисходительным учителем.
— Не готово?! — с отчаянием сказал он и посмотрел на меня укоризненно.
— Простите, но случилось такое… — снова забормотал я.
— Я задержу номер. Если бы вы могли приготовить к вечеру, чтобы хоть ночью дать в набор! — умоляюще сказал он.
Я вынул часы из кармана. Три часа.
— Обязательно приготовлю! — произнес я так убежденно, что он успокоился.
— Поторопитесь, пожалуйста. Я приду в восемь.
Он извинился за беспокойство, мило улыбнулся и ушел. Только теперь я ощутил всю тяжесть нового положения. Оно было гораздо хуже прежнего.
Вот когда наступили настоящие, самые страшные муки. Я написал штук тридцать вступлений и зачеркнул все тридцать. Время промчалось незаметно. Взглянул на часы. Половина восьмого. Я схватил шляпу и как ошпаренный выскочил на улицу. Меня обуял такой страх, что я предпочел бы встретить отряд с ружьями наперевес, только не редактора. Я бродил по глухим переулкам, где никогда не бывал и не помышлял попасть туда. Только появится какое-то похожее лицо, меня словно ножом в сердце кольнет.
Я не мог зайти даже в пивную, куда ходил обычно, а тем более вернуться домой.
Наконец, все это надоело, и меня охватила такая злоба, что я готов был подраться с первым встречным.
— Пойду домой и скажу, чтобы он оставил меня в покое, да изругаю его так, чтобы чертям тошно стало.
С таким решением я отправился домой. По пути зашел в магазин купить табаку. Хозяин вздрогнул при моем появлении. Он был заметно испуган и взволнован.
Я спросил табаку.
— Ох, как вы меня испугали! — сказал он, приглядевшись ко мне, и облегченно вздохнул.
— А что?
— Я подумал, что это тот самый господин, который все пристает ко мне с просьбой написать воспоминания о войне.
— Ну и как?
— Да я пообещал, чтобы отвязаться, а теперь просто беда. Моего ли это ума дело? А в лавке кто будет?
Заметив, что я смотрю на него с искренним сочувствием, он подошел и обнял меня.
— И что же вы думаете делать?
— Сам не знаю. Сегодня я закрыл лавку и сбежал из дому. Если и дальше так будет, совсем плохо. Он ведь не один, сударь вы мой, на меня и другие так же наседали.
«И правда, — подумал я, выходя из магазина, — в Белграде каждый второй человек издает газету». Я впал в отчаяние.
Уже недалеко от дома встретил своего слугу.
— Ты куда?
— Ох, все ноги сбил — вас ищу. Там один господин вас ожидает больше двух часов! Говорит, обязательно должен встретиться с вами сегодня вечером.
У меня в глазах потемнело.
«Ох, уморить меня хочет этот злой дух!» — подумал я, и мне пришла в голову дерзкая мысль ворваться в дом и выбросить его на улицу, но меня сковал какой-то непонятный страх, и я не осмелился переступить порог собственного дома.
— Скажи этому господину, что я получил телеграмму от отца и сегодня ночью должен уехать. Или нет, не надо… Лучше скажи, что ты меня не нашел! — распорядился я и, повернув назад, опять отправился бродить по улицам. Я не решился ночевать дома.
На следующий день я не обедал и не ужинал дома, и в страхе прятался при всяком шуме до тех пор, пока не увидел, что газета, слава богу, вышла.
Я вернулся домой и обнаружил, что мой слуга исчез. А это был хороший парень.
— Вы не знаете, где мой слуга? — спросил я соседа.
— Вчера был тут, а под вечер сбежал от этих господ, которые бас разыскивают.
— Надоело ему, что они все меня спрашивают?
— Да нет, пристали к нему, напиши да напиши что-нибудь в газету. Отбивался, отбивался, бедняга, да и сбежал куда-то. «Иду куда глаза глядят, — сказал он мне, — лишь бы спастись от этой напасти. Я все думал, где это мой хозяин, а, видно, и он не выдержал; сердца нет у этих людей — выжили человека из собственного дома».
Меня охватил ужас, мурашки побежали по телу.
«Нечего тут раздумывать,—решил я,— если уж слуга мой сбежал, то для меня нет спасения».
Я бросил дом и все имущество, срочно заказал закрытый экипаж и велел кучеру ехать как можно быстрее и подальше от Белграда. В поезде или на пароходе я побоялся ехать, опасаясь, что меня перехватят на вокзале или на пристани.
—
Рассказывал мне кто-то, как в одной стране давным-давно, в старые времена, жил монах, который постоянно произносил проповеди. Это так надоело жителям, что они все, кто только мог, покинули родину и разбрелись по белу свету, а страна почти опустела. Слышал я об этом от старых людей и, признаться, не поверил, но теперь, когда развелось столько редакторов, которые у вас на глазах бросаются на мирных граждан, когда хозяева разоряются и закрывают мастерские, трактиры, лавки, пекарни, потому что их владельцев терзают редакторы, я уже не мог сомневаться, что та страна обезлюдела из-за надоедливого проповедника.
Люди со слабыми нервами сдавались сразу. Нападет на такого слабого человека редактор, за ним второй, третий, и, смотришь, человек начинает чахнуть.
— Что с тобой, братец? — спрашивают его.
— Так, ничего, — говорит он безнадежно и продолжает что-то шептать и обдумывать статью или рассказ для газеты. Встречают его знакомые, друзья, хотят развлечь.
— Брось ты, господь с тобой, эти безумства, смотри, высох как щепка!
А он только посмотрит на них печально, глубоко, со стоном вздохнет и снова что-то шепчет, обдумывая тему.
Так вот чахнет, чахнет человек и, вконец измученный, отдает богу благородную душу.
Мое бегство совершалось с большими предосторожностями. Только в глухом селе я рискнул остановиться, чтобы передохнуть, потому что вот уже трое суток спал в дороге. Но сначала послал кучера разведать хорошенько, не издается ли и тут какая-нибудь газета.
Он ушел. Я ждал его целый час. Нет как нет.
«Должно быть, эти наглецы и здесь его схватили! — мелькнула у меня в голове страшная догадка, и я совсем пал духом. — Спасенья нет!» — в отчаянии подумал я, видя, что должен покориться страшной судьбе.
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Н. Лебедевой)