Королевич Марко во второй раз среди сербов (5/5)
Среда влияет на человека; Марко тоже должен был в какой-то мере испытать это влияние. И вот начал он вместе со своими достойными потомками слоняться и толкаться у дверей министерства с прошением в руках, поплевывая от скуки и дожидаясь часа, когда сможет предстать перед министром и попросить о какой-нибудь государственной службице — лишь бы хватило на хлеб насущный, белый, конечно.
Разумеется, на это обивание порогов потребовалось немало времени, и только через несколько дней ему сказали, чтобы он передал прошение в канцелярию на предмет регистрации.
Марково прошение задало министру немалую заботу.
— А, черт возьми, что делать с этим человеком? Ну, почитаем мы его, и все же являться ему сюда никак не следовало. Не годится он для нынешнего времени.
Наконец, принимая во внимание широкую популярность Марко и прежние заслуги, назначили его практикантом в канцелярию какого-то глухого уезда.
Тогда Марко с большим трудом выпросил, чтобы ему вернули оружие и выдали в министерстве жалованье за месяц вперед, и отправился за Щарцем.
Добрый корм не пошел Шарцу впрок; очень уж он отощал. Но и Марко стал легче по меньшей мере на тридцать ок.
Итак, облачился Марко в свою одежду, препоясался саблей, оседлал Шарца, наполнил бурдюк вином, привесил его к луке, сел на Шарца, перекрестился и отправился на службу по указанному пути. Многие советовали ему ехать по железной дороге, но он наотрез отказался.
Куда ни приедет Марко, везде спрашивает, где тот уезд, и называет имя уездного начальника.
Через полтора суток езды прибыл он на место. Въехал во двор уездной канцелярии, спешился, привязал Шарца к шелковичному дереву, снял бурдюк и уселся, не снимая оружия, выпить в холодке вина.
Пандуры, практиканты, писари с недоумением глядят на него в окна, а народ далеко обходит юнака.
Подходит начальник; ему было сообщено о том, что Марко направлен в его уезд.
— Помогай бог! — говорит.
— Бог на помощь, юнак незнакомый! — ответил Марко. Стоило ему добраться до своего оружия, коня и вина, как забыл он все мучения, вернулся к своим прежним повадкам и заговорил стихами.
— Ты новый практикант?
Марко представился, и тогда начальник сказал:
— Однако не можешь ведь ты сидеть в канцелярии с этим бурдюком и при оружии.
— Уж такой обычай есть у сербов,
Красное вино пьют при оружье,
Под оружьем спят и отдыхают![1]
Начальник растолковал ему, что оружие придется снять, если он думает остаться на службе и получать жалованье.
Видит Марко, делать нечего, — человек ведь он, жить надо, а за душой ни гроша не осталось, да догадался спросить:
— А нет ли таких служащих, которые носят оружие, и я бы мог там служить?
— Да, это пандуры.
— А что делает пандур?
— Ну, сопровождает в дороге чиновников, защищает их своим оружием в случае нападения на них, следит за порядком, за тем, чтобы не причинили ущерба кому-нибудь, и так далее,—объяснил начальник.
— Вот это да! Это хорошая служба!.. — воодушевился Марко.
Стал Марко пандуром. Тут опять сказалось влияние среды, влияние достойных потомков, с их горячей кровью и восторженным стремлением послужить своему отечеству. Но и к этой службе Марко даже в отдаленной степени не был так приспособлен, как самый негодный из его потомков, не говоря уже о тех, что получше.
Разъезжая с начальником по уезду, видел Марко многие бесчинства, а когда ему показалось однажды, что его начальник поступил не по справедливости, отвесил он ему оплеуху и выбил три зуба.
После долгой ожесточенной схватки Марко связали и препроводили в сумасшедший дом на испытание.
Этого удара Марко не смог перенести и скончался, вконец разочарованный и измученный.
—
Предстал он перед богом, а бог хохочет так, что небо трясется.
— Ну что, отомстил за Косово, Марко? — опрашивает он сквозь смех.
— Настрадался я вдоволь, а горькое мое Косово и видом не видывал! Били меня, в тюрьме держали, в пандурах я был, и, наконец, посадили меня к сумасшедшим!.. — жалуется Марко.
— Знал я, что так и будет, — молвил господь ласково.
— Благодарю тебя, господи, что избавил меня от мучений. Теперь я и сам не поверю причитаниям моих потомков, их скорби о Косовом! А если им нужны жандармы, так уж на эту должность у них есть из кого выбрать — один другого лучше. Прости меня, господи, но сдается мне, что это не мои потомки, хоть и поют они обо мне, а того нашего Сули Цыгана[2].
— Его-то я и послал бы к ним, если бы ты так не просился. А знал я, что ты им не нужен!.. — молвил господь.
— И Суля был бы нынче у сербов самым плохим пандуром! Все его в этом превзошли! — сказал Марко и заплакал.
Бог вздохнул тяжело и пожал плечами.
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Е. Рябовой)
[1] Тоже стихи из народной песни.
[2] Отрицательный герой народного эпоса.
Королевич Марко во второй раз среди сербов (4/5)
Марко вошел внутрь, пробрался в толпе и сел с краешку на стул, чтобы не бросался в глаза его высокий рост.
Людей набито, как сельдей в бочке, и все возбуждены пламенной речью и дебатами, так что на Марко и внимания никто не обратил.
Впереди сооружен помост, на нем стол для президиума и столик для секретаря.
Целью митинга было принятие резолюции, осуждающей варварское поведение арнаутов на Косовом, да и по всей Старой Сербии и Македонии, и протестующей против насилий, которые сербы терпят от них у своих собственных очагов.
При этих словах, произнесенных председателем, объяснявшим цель митинга, Марко преобразился. Глаза его загорелись нечеловеческим огнем, дрожь пробежала по телу, кулаки начали сжиматься сами собой, а зубы скрежетать.
«Наконец-то я нашел настоящих сербов, которых искал. Эти меня звали!..» — подумал просветлевший Марко, предвкушая, как он их обрадует, открывшись. От нетерпения он вертелся на стуле так, что чуть не поломал его. Но сразу открыться он не хотел, ждал наиболее подходящего момента.
— Слово предоставляется Марко Марковичу! — объявил председатель и позвонил в колокольчик.
Все встали, чтобы лучше услышать прославленного оратора.
— Господа, друзья! — начал тот. — Прискорбно это для нас, но сами обстоятельства, чувства, вызванные ими, заставляют меня начать свою речь стихами Якшича:
Были б мы сербы, были б мы люди,
Были б мы братья, ох, боже мой!
Разве б смотрели с Авалы синей
Холодно так мы в огненный час,
Разве бы так все, родные братья.
Разве бы так презирали все нас?[1]
Наступила мертвая тишина. Все затаили дыхание, замерли. Только Марко проскрежетал зубами и скрипнул стулом, на котором сидел, чем вызвал гневные, презрительные взгляды — как смел он нарушить эту священную патриотическую тишину.
Оратор продолжал:
— Да, друзья, страшен этот укор великого поэта нашему мягкотелому поколению. В самом деле, похоже, что мы не сербы, не люди! Мы спокойно взираем на то, как ежедневно гибнет от кровавого кинжала арнаутского по нескольку жертв, на то, как поджигают сербские дома в столице, Душановой, как бесчестят сербских дочерей и народ терпит тяжелейшие муки там, в колыбели былой сербской славы и могущества. Да, братья, в этих краях, даже в Прилепе, отечестве нашего величайшего героя королевича, слышатся стоны рабов и звон цепей, которые все еще влачит несчастное Марково потомство; а Косово, горькое Косово и теперь еще изо дня в день орошается сербской кровью, еще ждет отмщения, еще жаждет вражеской крови, которой требует священная кровь Лазаря и Обилича. И ныне мы над этим скорбным полем битвы, над этим священным кладбищем наших чудо-богатырей, над этим поприщем славы бессмертного Обилича можем горестно воскликнуть в лад с тоскливым звоном гуслей, которым сопровождается народная песня, где наш великий герой королевич, выразитель печали народной, проливает слезы из очей и говорит:
Ой ты, поле Косово, равнина,
Ты чего, злосчастное, дождалось!
По Марковым щекам при этих словах покатились слезы с орех величиной, но он все еще не хотел открываться. Ждал, что будет дальше. А на душе у него стало так хорошо, что забыл и простил он все муки, которые перенес до сих пор. За такие минуты он сложил бы свою русую голову. Даже готов был пойти на Косово, хотя бы ему опять за это грозила каторга.
— За сердце хватают эти слова каждого серба, вместе с Марко плачет весь народ наш, — все более воспламеняясь, продолжает оратор. — Но, кроме этих благородных слез великого витязя нашего, нужны нам еще и силы Королевича и Обилича!..
Марко, весь багровый, со страшным взглядом, рванулся и, подняв над головой стиснутые кулаки, ринулся к оратору, как разъяренный лев. Многих он опрокинул и потоптал ногами; поднялся крик. Председатель и секретари закрыли лицо руками и в страхе забились под стол, а преисполненные патриотического горения сербы ломились вон со страшным, отчаянным воплем:
— Помоги-и-и-и-те!
Оратор побледнел, затрясся, как в лихорадке, ноги у него задрожали, взгляд остановился, губы посинели; он пытается проглотить слюну, вытягивает шею и судорожно мигает. Марко приблизился к нему и, потрясая руками над его головой, крикнул громовым голосом:
— Вот и Марко, не страшитесь, братья!
Оратор облился пóтом, посинел, зашатался и упал как подкошенный.
Марко отступил назад, вгляделся в этого впавшего в беспамятство беднягу, опустил руки и с выражением бесконечного изумления осмотрелся вокруг. И тут он остолбенел, пораженный, увидев, что сербы навалились на двери и окна и кричат отчаянно:
— На помощь!.. Полиция-я-я!.. Преступник!
Марко бессильно опустился на стул и обхватил голову своими большими косматыми руками.
Тяжело ему было, ох, как тяжело теперь, когда после такой уверенности в успехе и столь сильного воодушевления неожиданно наступил резкий поворот в ходе событий.
Долго сидел так Марко, не двигаясь, словно окаменелый.
Мало-помалу крики начали утихать и недавний страшный гам сменился мертвой тишиной, в которой явственно слышалось тяжелое дыхание бесчувственного оратора, начинавшего постепенно приходить в себя.
Ободренные этой поразительной тишиной, председатель собрания, его заместитель и секретари стали боязливо и осторожно приподнимать головы. Переглядываются они испуганно, как бы спрашивая друг друга: «Что это такое, люди добрые?»
С великим удивлением озирались они вокруг. Зал почти опустел, только снаружи через открытые двери и окна просовываются многочисленные головы патриотов. Марко сидит на стуле, будто каменное изваяние, опершись локтями на колени и закрыв лицо руками. Сидит, не шелохнется, даже дыхания не слышно. Те, что попались ему под ноги, на четвереньках поуползали из зала вслед за другими, а сомлевший оратор приходит в чувство. И он боязливо озирается, вопрошающе смотрит на председателя и секретаря, а те с изумлением и страхом спрашивают друг друга глазами: «Что это с нами произошло? Неужто мы в самом деле остались в живых?!» Воззрятся с ужасом на Марко и снова переглядываются между собой, выражая взглядами и мимикой: «Что это за страшилище?! Что тут происходит?! Понятия не имею!»
И Марко неожиданная тишина заставила поднять голову. И на его лице выражалось недоумение: «Что это случилось, скажите, братья мои?!»
Наконец, Марко ласково, мягко, как только мог, обратился к оратору, глядя на него с нежностью:
— Что с тобой, дорогой брат, отчего ты упал?..
— Ты меня ударил кулаком! — с укором сказал тот, ощупывая темя.
— Да я даже не коснулся тебя, клянусь всевышним богом и Иоанном-крестителем. Ты замечательно сказал в своей речи, что сербам нужна Маркова десница, а я и есть королевич Марко. Я хотел только объявить, что я здесь, а ты испугался.
Все присутствовавшие окончательно опешили и начали пятиться от Марко.
Марко рассказал, что заставило его умолить бога отпустить его к сербам, что с ним было и какие муки он претерпел, как у него отобрали оружие, одежду и бурдюк с вином, как Шарац надорвался, таская конку и вертя долап на огороде.
Тут оратор приободрился малость и сказал:
— Эх, брат, как же ты сглупил!
— Надоели мне ваши вопли да вечные призывы. Ворочался, ворочался я в гробу пятьсот лет с лишком, пока невмоготу стало.
— Но это же только песни, дорогой мой! Просто так себе поется. Ты не знаешь поэтики!
— Ну ладно, пусть поется. Но вы ведь и говорили так же; вот и ты только что то же самое сказал!
— Нельзя быть таким простаком, братец мой; не все правда, что говорится. Это просто так, для красоты и пышности стиля! Видно, что ты с риторикой не знаком. Старомодный ты человек, братец, не знаешь многих вещей! Наука, милый мой, шагнула далеко вперед. Говорим, конечно, и я говорю, но ты должен знать, что, согласно правилам риторики, оратор обязан иметь красивый, цветистый слог, уметь воодушевлять слушателей, к месту упомянув и кровь, и нож, и кинжал, и рабские цепи, и борьбу! Все это только ради красоты стиля, а на самом деле никто и не собирается вроде тебя тут же засучивать рукава и кидаться в драку. Так же и в песню вставлена фраза: «Встань, Марко…» и т. д., но это просто для красоты. Ничего ты, брат, не понимаешь и делаешь глупости, сразу видно, человек ты старого толка! Понимаешь все дословно, а того не знаешь, что литературный слог создается только путем употребления тропов и фигур!
— Что же мне теперь делать? И бог меня назад не призывает, и здесь деваться некуда.
— В самом деле, неудобно получается! — вмешался председатель, притворившись озабоченным.
— Очень неудобно! — тем же тоном подтвердили остальные.
— Шарац мой у одного человека на кормах, ни одежды, ни оружия у меня нет, да и денег не осталось, — сказал Марко в отчаянии.
— Очень неудобно! — повторил каждый из присутствующих.
— Будь у вас хорошие поручители, вы могли бы взять денег под вексель! — говорит оратор.
Марко недоумевает.
— Есть ли у вас близкие друзья здесь, в городе?
— Никого нет близких, кроме бога;
Нет здесь побратима дорогого,
Обилича Милоша юнака,
Побратима Топлицы Милана[2],
Побратима…
Хотел было Марко дальше продолжать, но оратор его прервал:
— Достаточно было бы двоих, больше не нужно!
— А я думаю… — начал глубокомысленно председатель, но запнулся, потирая лоб рукой, и после краткой паузы обратился к Марко с вопросом:
— Ты грамотный?.. Умеешь читать и писать?
— Умею и читать и писать, — говорит Марко.
— Я вот думаю, не похлопотать ли тебе о каком-нибудь местечке? Ты мог бы попросить, чтобы тебя назначили куда-нибудь практикантом[3].
Насилу растолковали Марко, что это такое — практикант, и в конце концов он согласился, узнав, что будет получать шестьдесят — семьдесят дукатов в год, а у него, юнака, и гроша ломаного за душой не осталось.
Написали ему прошение, дали полдинара на гербовую марку да полдинара на случай какой беды и направили в министерство полиции.
(Далее)
[1] Отрывок из стихотворения Джуры Якшича «Гибнете, братья».
[2] Один из героев народного эпоса, побратим королевича Марко и Милоша Обилича.
[3] Низший чиновничий чин.
Королевич Марко во второй раз среди сербов (3/5)
Дело, естественно, шло дальше установленным порядком. После того, как полиция провела следствие на месте происшествия и детально расследовала преступления Марко, все акты были препровождены для дальнейшего разбирательства.
Суд производил разбирательство дела, вызывал свидетелей, устраивал очные ставки. Государственный обвинитель требовал, разумеется, для Марко смертного притвора; Марков адвокат, в свою очередь, пламенно доказывал, что Марко невиновен, и требовал его освобождения. Марко водят в суд, допрашивают, отводят назад в тюрьму. И он как-то растерялся, не понимая, что это с ним делают. Хуже всего было для него то, что пить приходилось воду, а он к ней не привык[1]. Все бы он, юнак, перенес с легкостью, но чувствовал, что вода весьма вредит ему. Начал он сохнуть и вянуть. Уж не тот он Марко, совсем не тот! В былинку, бедняга, превратился, одежда на нем висит, а сам на ходу качается. Часто восклицал он в отчаянии:
— Ах, боже, да эта вода хуже проклятой азацкой[2] темницы!
Наконец, суд вынес приговор; учитывая заслуги Марко перед сербами и многие облегчающие вину обстоятельства, его осудили на смерть с возмещением нанесенного ущерба и всех судебных издержек.
Дело было передано в апелляционный суд, и он заменил смертную казнь пожизненной каторгой, усмотрев в Марковых преступлениях политический характер; а кассационный суд нашел какие-то неправильности и вернул бумаги уголовному суду, требуя, чтобы еще какие-то свидетели были допрошены и приведены к присяге.
Два года тянулась эта судебная процедура, пока, наконец, и кассационный суд не утвердил нового приговора, которым Марко осуждался на девять лет каторжных работ в кандалах и уплату штрафов и судебных издержек, но уже не как политический преступник, ибо он доказал, что не принадлежит ни к одной из политических партий. Разумеется, при вынесении приговора учитывалось, что осужденный — великий народный герой королевич Марко и что этот процесс — случай единственный в своем роде, к тому же все это было не так просто. Даже самые видные специалисты пребывали в недоумении. Как осудить на смерть того, кто уже умер столько лет назад и снова явился с того света?
Так Марко ни за что ни про что попал в тюрьму. Поскольку судебные издержки и штрафы платить было не из чего, назначили продажу с аукциона Маркова Шарца, одежды и оружия. Оружие и одежду государство сразу же приобрело в кредит для музея, а Шарца за наличный расчет купило трамвайное общество.
Марко обрили, остригли, заковали в тяжелые кандалы, одели в белую одежду[3] и повели в белградскую крепость[4]. Здесь терпел Марко такие муки, каким никогда не чаял подвергнуться. Сначала он кричал, гневался, грозил; но постепенно свыкся и смиренно покорился судьбе. И, разумеется, чтобы приспособить его к чему-нибудь и подготовить к жизни в обществе, полезным членом которого он по исполнении приговора должен был стать, начали мало-помалу приучать его к полезным делам: носить воду, поливать огороды, полоть лук, а позднее стали учить делать ножи, щетки, мочалки и разные другие вещи.
А бедняга Шарац с утра до вечера без отдыха таскает конку. И он ослаб и отощал. Идет — пошатывается, а как остановят его, погружается в дремоту и снятся ему, наверное, счастливые времена, когда пивал он из ведра красное вино, когда в гриву ему вплетали золотые шнурки, подковы на копытах были серебряные, на груди золотая бахрома, а поводья раззолоченные, когда он носил на себе в жестоких боях и поединках своего господина и догонял с ним вил. Теперь он отощал, кожа да кости, ребра пересчитать можно, а на моклаки хоть торбу вешай.
Не было для Марко горшей муки, как увидеть, идя под охраной куда-нибудь на работу, до чего плохо приходится его Шарцу. Это ему было больнее, чем его собственные страдания. Увидит, бывало, Шарца такого несчастного, прослезится и начнет со вздохом:
— Конь мой добрый, Шарац мой бесценный!..
Шарац обернется и жалобно заржет, но в это время кондуктор зазвонит, и конка трогается дальше. А конвойный, которому импонировали сила и рост Марко, учтиво напоминает ему, что надо продолжать путь. Так он и не кончает фразу.
Десять лет терпел бедняга Марко муку мученическую за род свой, не оставляя мысли о мести за Косово.
Трамвайное общество выбраковало Шарца, и его купил некий садовник, чтобы он вертел ему долап[5].
Миновало десять лет таких мук. Марко выпустили.
Было у него сбережено немного денег, заработанных продажей разных вещиц, которые он сам мастерил.
Первым делом он отправился в механу и вызвал двух цирюльников[6], чтобы вымыли его и побрили. Потом приказал зажарить ему девятигодовалого барана и подать в надлежащем количестве вино и ракию.
Хотел он сначала немного подкрепить себя такой хорошей едой и питьем и отдохнуть от стольких мук. Просидел он так больше пятнадцати дней, пока не почувствовал, что возвращается к нему прежняя сила, а тогда начал думать, что предпринять.
Думал, думал и, наконец, придумал. Переоделся так, чтобы никто его не узнал, и решил прежде всего разыскать и выручить из беды Шарца, потом, переходя от серба к сербу, разузнать, кто это так его звал и сербы ли те, кто посадил его в тюрьму, и как наилучшим образом отомстить за Косово.
Прослышал Марко, что его Шарац вертит долап у одного садовника, и направился туда. Выкупив коня за гроши — садовник и сам хотел отдать его цыганам, — Марко отвел коня к одному крестьянину и условился, что тот будет кормить Шарца клевером и холить так, чтобы стал он таким, как прежде был. Заплакал Марко, поглядев на бедного Шарца, до того он был жалок. Крестьянин, человек мягкосердечный, сжалился и взялся кормить Шарца, а Марко пошел дальше.
Идучи так, увидел он работающего в поле бедного крестьянина и поздоровался с ним.
Побеседовали они о том о сем, и Марко спросил как бы между прочим:
— А что, если б сейчас встал Марко-королевич да пришел к тебе?
— Ну, уж этого никак не может быть, — говорит крестьянин.
— А если бы все-таки пришел, что бы ты сделал?
— Попросил бы его помочь мне окопать кукурузу,— пошутил крестьянин.
— Ну, а если бы он тебя позвал на Косово?
— Молчи уж, братец, какое там Косово! Некогда на базар сходить соли купить и опанки[7] детям. Да и не на что купить-то.
— Все это так, брат; а знаешь ли ты, что на Косовом поле погибло наше царство и надо за Косово отомстить?
— Пропадаю, брат, и я, хуже быть не может. Видишь, босой хожу?!. А как придет время налог платить, забуду, как меня зовут, не то что Косово!
Попал Марко в дом богатого крестьянина.
— Бог в помощь, брат!..
— Дай тебе бог! — отвечает тот и смотрит на него подозрительно. — Откуда ты, братец?
— Издалека я и хочу походить по вашим местам да посмотреть, как люди живут.
И этого Марко в разговоре попытал, как бы оно было, если бы королевич Марко опять появился и позвал сербов отомстить за Косово.
— Слышал я, какой-то сумасшедший десять лет назад выдавал себя за Марко-королевича и какие-то злодейства и покражи учинил, так что осудили его на каторгу.
— Да и я это слышал; но что бы ты сделал, если бы появился настоящий Марко да позвал тебя на Косово?
— Принял бы его, дал бы ему вина вдоволь и проводил бы с почетом.
— А Косово?
— Какое Косово, когда такие неурожаи?! Не по карману нам это! Один расход, братец ты мой!..
Отступился от него Марко и пошел дальше. И всюду по селам одно и то же. Знай, машут себе мотыгой и только откликаются на приветствие, а разглагольствовать не хотят. Не могут люди зря время терять, надо кукурузу окопать и другие все работы во-время переделать, если хочешь, чтобы урожай был хороший.
Надоело Марко в деревне и решил он идти в Белград, там попробовать сделать что-нибудь для Косова и докопаться, почему это так его звали — искренно, от всей души — и так принимают.
Пришел в Белград. Экипажи, трамваи, люди — все торопятся, сталкиваются, пересекают друг другу дорогу.
Чиновники спешат в канцелярию, торговцы — по торговым делам, рабочий люд — на работу.
Приметил Марко видного, хорошо одетого господина. Подошел к нему, поздоровался. Тот, несколько сконфуженный обшарпанным видом Марко, отпрянул назад.
— Я Марко-королевич. Пришел сюда помочь своим братьям, — сказал Марко и поведал все: как он пришел, зачем пришел, что с ним было и что думает делать дальше.
— Та-ак. Рад с вами познакомиться, господин королевич! Очень приятно! Когда вы собираетесь в Прилеп?.. Очень, очень рад, но, извините меня, тороплюсь в контору! Сервус[8], Марко! — сказал чиновник и поспешил прочь.
Марко обращался к другому, третьему. Но с кем бы ни заводил он речь, разговор кончался одним и тем же: «Тороплюсь в контору! Сервус, Марко!»
Затосковал Марко, начал впадать в отчаяние. Проходит по улицам молча, нахмурившись, усы раскинулись по плечам, никого не останавливает, ни о чем не спрашивает. Да и кого спрашивать-то? Кого ни задень, все спешат в контору. О Косове никто и не вспоминает. Ясно, контора важнее Косова. Марко, хоть и крепкие у него нервы, стала раздражать эта контора, которая, насколько он понял, успешно соперничала с Косовым. Невтерпеж ему становилось среди этой толпы людей, которые будто ничего иного и не делают, как только спешат в контору. А крестьяне жалеются на неурожаи и старост, торопятся в поле, работают от зари до зари и ходят в рваных опанках и дырявых штанах. Потерял Марко всякую надежду на успех и уж никого больше не расспрашивал, ни с кем не заговаривал. Ждет не дождется, когда бог опять призовет его на тот свет, чтобы не мучиться больше: каждый серб был занят своими делами и заботами, а Марко чувствовал себя совершенно лишним.
Однажды шел он так, грустный, унылый, да и деньги у него кончились, не на что было вина выпить, а корчмарка Яня[9] давным-давно в могиле — уж она-то поднесла бы ему в долг. Бредет он так по улице повесив голову, вот-вот заплачет, вспоминая старых друзей, а особенно пригожую, горячую Яню и ее холодное вино.
Вдруг видит Марко — перед большой механой толпится много народу, а из помещения раздаются громкие голоса.
— Что тут такое? — спрашивает он какого-то человека, разумеется прозой — не до стихов и ему стало.
— Это патриотический митинг, — отвечает прохожий, окидывает его взглядом с головы до ног и, учуяв в нем что-то неблагонадежное, слегка отодвигается от него.
— А что там делается?.. — опять спрашивает Марко.
— Иди, брат, да посмотри сам! — сердито обрывает тот и поворачивается к Марко спиной.
(Далее)
[1] Во всех народных песнях о королевиче Марко говорится, что он пьет много вина и притом из чаши од 12 ок.
[2] Темница в городе Азаке (вымышленное название). О пребывании Марко-королевича в этой темнице говорится в песне «Марко-королевич в азацкой темнице».
[3] В белую одежду одевали каторжников.
[4] В крепости, построенной в Белграде еще во времена римских завоеваний, при Обреновичах была тюрма.
[5] Долап – приспособление в виде колеса, которым достается вода из реки или колодца для полива.
[6] Мотив взят из песни «Королевич Марко и разбойник Муса».
[7] Опанки – крестьянская кожаная обувь.
[8] Латинское приветствие, означающее «покорный слуга».
[9] Персонаж из народных песен.
Королевич Марко во второй раз среди сербов (1/5)
Заладили мы, сербы, причитать вот уже больше пяти столетий подряд: «Увы, Косово!», «Горькое Косово!», «О, Лазо, Лазо![1]» Плакали мы так, грозя сквозь слезы басурманам: «Вот мы вам, вот мы вас!» Плачем мы геройски и грозим, а басурман посмеивается; тогда с горя вспомнили мы Марко и принялись звать сердягу встать из гроба, оборонить нас и отомстить за Косово. Вот и призываем ежедневно, ежечасно, по любому поводу: «Встань, Марко!», «Приди, Марко!», «Взгляни, Марко, на слезы наши!», «Увы, Косово!», «Чего ты ждешь, Марко?» Это призыванье обратилось уже в чистое безобразие. Напьется кто-нибудь в трактире и, как спустит все денежки, затоскует по Косову, охватит его этакое юнацкое настроение и опять за то же: «Эх, Марко, где ты теперь?!»
И вот в один прекрасный день встал Марко и прямо к господнему престолу.
— Что такое, Марко? — спрашивает его ласково господь.
— Пусти меня, боже, посмотреть, что там внизу мои недотепы делают; надоели мне их нытье и приставания!
— Эх, Марко, Марко, — вздохнул господь, — все это я знаю, но если бы им можно было помочь, я бы первый помог.
— Верни мне только, господи, Шарца и оружие и дай прежнюю силу да отпусти меня попробовать, не смогу ли я чего сделать.
Бог пожал плечами и озабоченно покрутил головой.
— Иди, коли хочешь, — сказал он, — но добром это не кончится.
—
И вот неким чудным образом Марко очутился на земле верхом на своем Шарце.
Озирается он вокруг, осматривает местность, но никак не поймет, где это он находится. Смотрит на Шарца. Да, Шарац тот же самый. Оглядывает булаву, саблю, одежду — все то же самое, ничего не скажешь. Хватился бурдюка. И он тут, полон вина; тут же и лепешки. Все его убеждает, что это он, прежний Марко, но никак он не может сообразить, куда попал. Трудно было сразу решить, что предпринять на земле. Марко слез с Шарца, привязал его к дереву, отцепил бурдюк и принялся пить вино, чтобы, как говорится, на досуге хорошенько обо всем поразмыслить.
Пьет этак Марко да озирается, не увидит ли кого из знакомых, как вдруг мимо него прокатил человек на велосипеде и, испуганный диковинного вида Марковым конем, одеждой и оружием, что есть духу помчался дальше, то и дело оглядываясь, чтобы убедиться, далеко ли он ушел от опасности. Марко же, больше всего пораженный странным способом передвижения, подумал, что это какая-нибудь нечистая сила; все же он решил вступить в борьбу с этим чудовищем. Выпил еще одну чашу вина[2], так что щеки у него запылали, другую поднес Шарцу, а потом кинул бурдюк в траву, нахлобучил до самых глаз соболью шапку и сел на Шарца, у которого от вина зажгло уши. Сильно юнак осердился и говорит Шарцу:
Шарац, я тебе, коль не догонишь,
Поломаю ноги, все четыре![3]
Как услышал Шарац такую страшную угрозу, от которой уже поотвык на том свете, поскакал, как ни разу не скакивал. Так весь в струнку вытянулся, что коленями с дороги пыль сметает, а стременами землю задевает. Несется и тот, впереди, будто крылья у него выросли, и все оглядывается. Два часа они целых гонялись, и ни тому уйти, ни Марко его догнать. Домчались так до при-дорожной корчмы; увидев это, побоялся Марко, как бы тот не скрылся от него в ближайшем городе, да и гнаться ему уже надоело, и тут он вспомнил о своей булаве.
Вынул он ее из-за пояса и крикнул сердито:
Если ты крылатый, словно вила,
Или если вилами ты вскормлен,
Если от меня ты прежде скрылся,
То теперь тебя поймает Марко!
Сказал он так, раскрутил над головой булаву и метнул ее.
Тот, пораженный, упал и земли не успел коснуться, как душа из него вылетела. Подскочил к нему Марко, выхватил саблю, отсек ему голову, бросил ее в Шарцеву торбу и, напевая, направился в корчму; а тот остался корчиться около дьявольского изобретения. (Я забыл сказать, что и его Марко изрубил саблей, той саблей, которую ковали три кузнеца с тремя подручными[4] и за неделю так ее отточили, что может она сечь и камень, и дерево, и железо, — ничто не может против нее устоять.)
Перед корчмой было полно крестьян, но, как увидели они, что произошло, да глянули на сердитого Марко, закричали от страха и разбежались кто куда. Остался один хозяин. Трясется с перепугу, как в лихом ознобе, ноги у него дрожат, глаза вытаращены, побледнел как мертвец.
Ты скажи, юнак мне неизвестный,
Чьи такие белые хоромы? —
спрашивает его Марко.
«Неизвестный юнак» заикается со страху и с грехом пополам объясняет, что это корчма, а он хозяин тут. Марко поведал ему, кто он и откуда и как пришел он отомстить за Косово и убить султана турецкого. Из сказанного хозяин понял только «убить султана», и чем больше Марко говорил, расспрашивая, где кратчайшая дорога на Косово и как добраться до султана, тем больший страх забирал его. Говорит Марко, а тот трясется от страха, и в ушах у него звучит: «Убить султана!» Наконец, Марко почувствовал жажду и приказал:
— Принеси-ка ты, корчмарь, вина мне,
Чтобы утолил, юнак, я жажду,
Что меня томит невыносимо!
Тут Марко слез с Шарца, привязал его возле корчмы, а хозяин пошел за вином. Вернулся он с подносом, а на нем чарка-невеличка. Дрожат у него руки от страха, вино расплескивается, и так подходит он к Марко.
Как увидел Марко эту чарку махонькую да расплесканную, решил, что корчмарь над ним издевается. Сильно он разгневался и ударил корчмаря по уху. Ударил так легонько, что выбил ему три здоровых зуба.
Сел Марко снова на Шарца и поехал дальше. Тем временем крестьяне, что разбежались с постоялого двора, ударились прямо в город, в полицию, заявить о страшном убийстве; а местный писарь отправил депешу в газеты. Корчмарь приложил к щеке мокрую тряпку, сел на лошадь и прямо к лекарю — взял у него свидетельство о тяжелом увечье; потом отправился к адвокату, тот подробно расспросил обо всем, взял с него деньги и написал жалобу.
Уездный начальник тут же отправил писаря с несколькими вооруженными жандармами в погоню за злодеем, а по телеграфу разослал циркуляр по всей Сербии.
А Марко и не снится, что ему готовят, что поступили уже две-три страшные жалобы «с оплаченным гербовым сбором» и ссылками на статьи закона об убийстве, о тяжком увечье, об оскорблении личности; упоминаются и «перенесенный испуг», «перенесенные страдания», «расходы на лечение», «такое-то и такое-то вознаграждение за простой корчмы, потерянное время, составление жалобы, гербовые сборы». О распространении возбуждающих слухов об убийстве султана было, разумеется, сразу донесено шифром министерству, и оттуда получен срочный ответ: «Немедленно схватить бродягу и наказать по закону наистрожайшим образом; и впредь ревностно следить за тем, чтобы подобные случаи не повторялись, как того требуют интересы нашей страны, находящейся сейчас в дружественных отношениях с турецкой империей».
С молниеносной быстротой слух о страшном человеке в диковинном одеянии и доспехах, на еще более диковинном коне, разнесся далеко вокруг.
Едет Марко по дороге. Шарац идет шагом, а Марко оперся на луку седла и дивится, как все изменилось: и люди, и местность, и обычаи — все, все. Пожалел он, что встал из гроба. Нет с ним старых соратников, не с кем вина выпить. Народ трудится на окрестных поляк. Солнце печет так, что мозги закипают, крестьяне, низко склонившись, работают молча. Стоило Марко остановиться на обочине и окликнуть их, чтобы расспросить о Косове, как крестьяне вскрикивали от страха и разбегались в разные стороны. А при встрече с ним на дороге каждый шарахался назад и останавливался как вкопанный, выпучив глаза от испуга; поглядит налево, направо и сломя голову кинется через канаву или терновую изгородь. Чем усердней зовет его Марко вернуться, тем быстрее тот бежит. Ну и, конечно, каждый такой бросается с перепугу в уездную канцелярию и подает жалобу о «покушении на убийство». Перед уездной управой столпилось столько народу, что ни пройти, ни проехать. Ревут дети, причитают женщины, люди всполошились, адвокаты составляют жалобы, выстукиваются телеграммы, снуют полицейские и жандармы, по казармам трубы играют тревогу, в церквах звонят колокола, служатся молебны о том, чтобы миновала эта напасть. Поползли слухи, что появился оборотень в образе королевича Марко, а от этого пришли в ужас и полицейские, и жандармы, и даже солдаты. С живым-то Марко бороться не под силу, а тем более с оборотнем!
(Далее)
[1] Князь Лазарь Хребелянович (иногда «царь Лазарь») – герой народного эпоса, историческая личность. Он возглавлял сербское войско в битве с турками на Косовом поле (1389), попал в плен и был казнен.
[2] Мотив из народной песни «Сестра Леки-капитана».
[3] Перефразировка стихов из песни «Марко-королевич и вила».
[4] Мотив многых народных песен, где описывается оружие юнака.
Размышления обыкновенного сербского вола
Всякие чудеса бывают на свете, а в нашей стране, как многие говорят, чудес столько, что уже и чудо не в чудо. Есть у нас такие люди, которые хоть и занимают высокое положение, думать совсем не умеют, и поэтому, а может быть, по каким-либо другим причинам, начал размышлять деревенский вол, самый обыкновенный, ничем не отличающийся от других сербских волов. Одному только богу известно, что заставило это гениальное животное дерзнуть заняться размышлением, когда все уже давно знают, что в Сербии это несчастное ремесло приносит только вред. Если допустить, что он, бедняга, по наивности своей не знал о нерентабельности этого ремесла в родных местах, то в таком случае ему нечего приписивать особую гражданскую доблесть; однако остается загадочным, почему все же вол начал думать, не будучи ни избирателем, ни членом комитета, ни сельским старостой, когда никто не избирал его депутатом в воловью скупщину или – если он в годах – сенатором. А ежели он, грешный, мечтал стать министром некоей воловьей страны, тогда, напротив, надо было привыкать как можно меньше думать, как делают это замечательные министры в некоторых счастливых странах, хотя в нашей стране и в этом не повезло. Но в конце концов какое нам дело до того, почему в Сербии вол взялся за оставленное людьми занятие. Можеть быть, он начал думать по какому-то наитию свыше?
Так что же это за вол? Самый обыкновенный вол, у которого, как учит зоология, имеются голова, туловище и другие части тела – все, как у остальных волов; тянет он телегу, щиплет траву, лижет соль, жует жвачку и мычит. Звали его Сивоня.
Вот как он начал думать. Однажды хозяин запряг Сивоню и его друга Галоню, нагрузил телегу крадеными досками и отправился в город их продавать. Едва только подъехали к первым городским домам, хозяин продал доски, получил деньги, распряг Сивоню и его друга, перекинул связывающую их цепь через ярмо, бросил им растрепанный сноп кукурузных стеблей и быстро вошел в трактирчик, чтобы, как подобает человеку, подкрепиться водочкой. Был какой-то праздник, и мужчины, женщины и дети шли со всех сторон. Галоня, прослывший среди волов придурковатым, не обращая внимания ни на что, со всей серьезностью приступил к обеду. Плотно поев, он помычал от удовольствия, затем прилег и, сладко подремывая, стал жевать жвачку. Ему не было никакого дела до снующих мимо него людей. Он мирно дремал и жевал (жаль, что он не человек: как не сделать карьеру с таким характером!). Сивоня же ни к чему не притронулся. По его мечтательным глазам и печальному выражению лица сразу было видно, что это мыслитель, натура нежная, впечатлительная. Мимо него проходили сербы — люди, гордые своим славным прошлым, именем и народностью, о чем можно было судить по их заносчивой манере держаться. Сивоня смотрел на все это, и душу его охватывала тоска, боль от страшной несправедливости. Это ощущение было столь неожиданно и сильно, что, не совладав с собой, он замычал жалобно, грустно и на глаза его навернулись слезы.
От острой боли Сивоня и начал думать:
«Чем гордится мой хозяин и другие его сограждане, сербы? Почему они так задирают головы и с таким высокомерием и презрением смотрят на мой род?.. Гордятся они родиной, гордятся тем, что милостью судьбы им предназначено было родиться здесь, в Сербии. Но и моя мать отелилась в Сербии, и это родина не только моя и моего отца, но и моих предков; ведь они, как и предки сербов, пришли в эти края со старой славянской прародины. Между тем, никто из нас, волов, не преисполнен от этого гордости. Мы всегда ценим того, кто сможет поднять в гору наибольший груз, и никто из нас до сих пор не говорил швабскому волу: «Э, что ты там, я — сербский вол, родина моя — славная Сербия, тут телились все мои предки, тут, на этой земле, и могилы их!» Боже сохрани, этим мы никогда не гордились, нам даже в голову не приходило, а вот они гордятся. Странные люди!»
От таких мыслей вол печально завертел головой, зазвенел медный колокольчик на его шее, и скрипнуло ярмо.
Галоня открыл глаза и, посмотрев на друга, промычал:
— Опять ты со своими глупостями! Ешь, да жирей себе, дурак. Смотри, у тебя ребра можно пересчитать. Если бы способность думать ценилась, то люди не предоставили бы это нам, волам. Не выпало бы нам такое счастье!
С сожалением посмотрев на своего друга, Сивоня отвернулся и опять углубился в свои мысли.
«Гордятся своим славным прошлым. Косово поле, косовская битва! Чудо из чудес! Так ведь и мои предки волокли тогда для войска пищу и снаряжение; не будь нас, все это пришлось бы делать самим людям… Восстание против турок! Великое, благородное дело, но кто там был? Разве восстание поднимали эти надменные пустозвоны, которые, ничего не делая, проходят, задрав нос, мимо меня, будто в том их заслуга? Возьмем, к примеру, хотя бы моего хозяина. И он гордится и хвастается восстанием, особенно тем, что в борьбе за освобождение родины погиб его прадед, редкостный юнак. Так разве его в этом заслуга? Гордиться имеет право его прадед, а не он; прадед его пал жертвой за то, чтобы мой хозяин, его потомок, был свободен. И он свободен, но что он, свободный, делает? Украл чужие доски, повалился в телегу и захрапел, а я тяну и его и доски. Теперь, продав доски, он бездельничает, пьянствует, похваляется славным прошлым. А сколько моих предков было зарезано во время восстания, чтобы прокормить бойцов? Да разве не они волокли тогда военное снаряжение, пушки, провиант и порох, и все же нам и в голову не приходит бахвалиться их заслугами, ведь мы попрежнему добросовестно и терпеливо исполняем свои обязанности, как исполняли их и наши предки.
Гордятся муками своих предков, пятисотлетним рабством. Мой род страдает с тех пор, как существует; мы и по сей день мучаемся, находясь в ярме, но никогда не звоним по этому поводу в колокола. Издевались, слышь, над ними турки, резали, сажали на кол. Моих же предков резали и жарили и турки и сербы; да и каким еще только мукам нас не подвергали!
Гордятся верой своей, и ни во что не верят. А разве я и весь мой род виноваты в том, что нас не принимают в христианство? Заповедь говорит им: «Не укради», а вот же мой хозяин крадет и пропивает краденые деньги. Вера учит их делать ближнему добро, а они друг другу причиняют зло. Лучшим примером добродетели считается тот, кто не совершил зла, и, разумеется, никто и не собирается потребовать, чтобы, не делая зла, он сотворил добро. И вот докатились до того, что добродетелью считают любое бесполезное дело, лишь бы оно не приносило вреда».
Вол так глубоко вздохнул, что от вздоха его пыль поднялась с земли.
«Да и то сказать, — продолжает он свои грустные размышления, — разве я и мой род в этом отношении не выше их всех? Я никого не убил, не оговорил, ни у кого ничего не украл, не выгнал никого ни с того ни с сего с государственной службы, не протягивал рук к государственной казне, не объявлял себя умышленно банкротом, никогда не заковывал в кандалы и не сажал в тюрьму ни в чем не повинных людей, не клеветал на своих друзей; не изменял я своим воловьим принципам, не давал ложных свидетельских показаний, никогда не был министром и не причинял стране вреда. Кроме того, не совершая зла, я делаю добро даже тем, кто мне вредит. Родился я, и сразу же злые люди лишили меня материнского молока. Бог ведь создал траву для нас, не для людей, а у нас и ее отнимают. И, несмотря на все это, мы тянем людям повозки, пащем и кормим их хлебом. И все же никто не признает наших заслуг перед родиной…
По христианскому уставу люди должны соблюдать все посты, а они не выдерживают и самого малого поста, я же и весь мой род постимся всю нашу жизнь с той самой минуты, как нас лишают материнского молока».
Вол уронил голову, но, как бы озабоченный чем-то, вновь поднял ее, сердито фыркнул и, казалось, вспомнив что-то важное, мучившее его, вдруг радостно промычал:
— Теперь я знаю, в чем дело! — и продолжал свои рассуждения.
«Гордятся они свободой и гражданскими правами. Над этим я должен серьезно поразмыслить. Но сколько ни думай, ничего не придумаешь. В чем эти их права? Если полиция прикажет им голосовать, они голосуют. Да ведь с таким же успехом и мы могли бы промычать: «За-за!» Если же им не прикажут, они не осмеливаются голосовать и вмешиваться в политику, так же как и мы.
Подчас и они, без вины виноватые, подвергаются арестам и терпят побои. Мы хоть замычим и отмахнемся хвостом, а у них и на это не хватает гражданской доблести».
В этот момент из трактира вышел хозяин. Пьяный, едва держась на ногах, с мутными глазами, подошел он к телеге, шатаясь из стороны в сторону и бормоча какую-то чепуху.
«Вот на что этот гордый потомок использовал свободу, которую его предки завоевали своей кровью. Ладно, мой хозяин пьяница и вор, но на что ее употребили другие? Только на то, чтобы, ничего не делая, гордиться прошлым и заслугами своих предков, к которым они имеют такое же отношение, как и я.
А мы, волы, остались такими же прилежными и полезными тружениками, какими были и наши предки. Мы — волы, это так, но все же мы и теперь можем гордиться своим мученическим трудом и заслугами».
И, глубоко вздохнув, вол сунул голову в ярмо.
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Г. Ильиной)
Не можу слухатися
Настала пора мені служити у війську, але ніхто не викликав мене. Я весь пройнявся патріотичними почуттями, і вони не дають мені спокою ні вдень ні вночі. Іду вулицею — стискаю кулаки, побачу якого іноземця — скрегочу зубами, а часом так і пориває мене кинутися на якусь людину й дати їй ляпаса. Ляжу спати — всю ніч сниться, що я ріжу ворогів, проливаю кров за свій народ і мщуся за Косове поле. Чекаю нетерпляче повістки, а її все нема й нема.
Бачу, як багатьох хапають за ко.мір і тягнуть до казарми, та й заздрю їм.
Якось прийшла повістка старому дідові, що звався випадково так само, як я. Йому суворо наказували негайно як дезертирові з’явитися до комендатури.
— Який я дезертир, — запротестував дід, — яв трьох війнах був, маю поранення, шрами й досі ношу!
— Усе це добре, але наказ є наказ, і його треба виконувати.
Пішов дід до коменданта, а той вигнав його геть.
— Хто тебе кликав сюди, шкапо стара?— гарикнув комендант і мало не відлупцював діда.
Зрештою, якби старого не витурили так безпардонно з комендатури, я зі своїм ентузіазмом і великою любов’ю до казарми вже ладен був подумати, що він має там якусь протекцію.
Моє сильне хотіння змінилося нараз відчаєм. Даремно я, проходячи вулицею повз офіцерів, гатив ногами об землю, аж у п’ятах мені стріляло, сподіваючись, що такого старанного вояка неодмінно запримітять і покличуть до війська. Не кликали.
Усе це допекло мені, і одного чудового дня я сів та й написав командуванню прохання, щоб забрали мене до війська. У ньому я вилив усі свої патріотичні почуття і наприкінці написав таке:
«Ах, пане коменданте, якби ви знали, як б’ється в грудях моє серце і в жилах клекоче моя кров, дожидаючись тої давно омріяної хвилини, коли я нарешті зможу називатися захисником корони й вітчизни, оборонцем свободи й сербського вівтаря, коли я стану в ряди косовських месників!»
Оздобивши таким чином свою заяву, наче любовний лист, я відчув себе на сьомому небі, впевнений, що все буде гаразд.
Окрилений надією, я встав і подався просто до комендатури.
— Чи можу я пройти до пана коменданта?— запитав я солдата, що стояв коло дверей.
— Не знаю, — відповів той спроквола, знизавши плечима.
— Запитай його, скажи, прийшов тут один, хоче служити у війську! — кажу йому, наївно гадаючи, що солдат, лише почувши таке, всміхнеться до мене й стрімголов кинеться до коменданта доповісти про прихід новобранця, а комендант вибіжить мені назустріч аж до дверей, поплеще мене по плечу й вигукне: «Добре, соколе; ходімо зі мною!»
Але, замість усього цього, солдат подивився на мене співчутливо, ніби хотів сказати: «Ех, дурню, дурню, куди ти рвешся! Таж каятися будеш!»
Я тоді ще не розумів цього погляду, через те мені й дивно було, чого солдат так дивиться на мене.
Довго я чекав під дверима. Ходив сюди-туди, курив, сідав, плював, заглядав у вікна, позіхав, розмовляв з якимись селянами, що теж прийшли до коменданта, і чого тільки не робив, аби згаяти час.
У всіх кабінетах кипить робота, чується гомін, лайка. Безперестанку звучать команди, а вслід за ними лунають вигуки: «Слухаюсь!» — це означає, що наказ від найвищого чином дійшов до найнижчого — і коридором біжить солдат з одного кабінету в інший. Тепер уже в цьому кабінеті зчиняється галас, кілька разів різними голосами лунає «Слухаюсь!» — і знову вибігає солдат — мчить в іншу частину.
Задзеленчав дзвоник у комендантському кабінеті.
До кабінету увійшов солдат. Почулося якесь глухе буркотіння, потім солдат гукнув: «Слухаюсь!» — і вибіг розпашілий, мов рак, і полегшено зітхнув, що все так щасливо минулося.
— Заходьте, кому треба до пана коменданта, — сказав солдат, витираючи піт із лоба.
Я увійшов перший.
Комендант сидів за столом і курив цигарку в бурштиновому мундштуку.
— Добрий день! — привітався я.
— Що треба? — гарикнув він таким голосом, що в мене підігнулися ноги.
— Чого ви кричите, пане?! — сказав я, трохи оговтавшись.
— Ти ще будеш учити мене!? Геть звідси! — загорлав він ще страшніше й тупнув ногою.
Я відчув, що в мене по спині поповзли мурашки, а мій патріотичний запал ніби хто водою полив, але я ще не втрачав надії, що все зміниться, коли я розповім йому про мету свого приходу.
— Я прийшов, щоб служити у війську! — промовив я, сповнений гордості, виструнчившись і дивлячись йому у вічі.
— А-а, дезертир! Почекай-но хвилинку, саме таких ми й шукаємо! — зловтішно мовив він і теленькнув дзвоником.
Відчинилися двері ліворуч від його стола й до кабінету увійшов старший сержант. Виструнчився, задер голову, вирячив очі, руки притис до стегон і посунув на коменданта, ударяючи ногами так, що аж у вухах задзвеніло, став перед ним, пристукнув ногою і, скам’янівши, як велить статут, голосно проказав:
— Слухаюсь, пане полковнику.
— Ось цього негайно забрати, обстригти, вдягти й посадити на гауптвахту.
— Слухаюсь!
— Ось моє прохання, будь ласка!.. Я не дезертир, я хочу служити у війську, — пояснюю йому і весь тремчу.
— Не дезертир? То чого ж ти хочеш?
— Хочу бути воїном.
Він відхилився трохи назад, примружив одне око й промовив уїдливо:
— Ти диви, він хоче, щоб його взяли до війська!.. Гм, та-а-ак!.. Із вулиці просто в казарму, трах-бах — і відслужив, ніби йому тут перегони якісь!..
— Мені строк настав служити.
— Не знаю тебе і слухати не хочу… — почав було комендант, але саме до кабінету увійшов офіцер з якимись паперами.
— Подивіться в рекрутському списку, куди отой записаний! — сказав комендант офіцерові, кивнувши на мене, потім запитав: — Як звати?
Я простяг своє прохання.
— Навіщо мені твої каракулі! — крикнув він і вибив мені з руки заяву; вона впала на підлогу.
«Ух, а я ж так складав!» — подумав я, забувши з досади, що треба назвати своє ім’я.
— Як звати, чому не відповідаєш?! —ревнув комендант.
— Радисав Радисавлевич.
— Подивіться в рекрутському списку! — наказав він офіцерові.
— Слухаюсь! — відповів той і, подавшись у свій кабінет, наказав молодшому офіцерові: — Подивіться в рекрутському списку, чи нема там якогось Радисава.
— Слухаюсь! — вигукнув молодший офіцер, вийшов у коридор, покликав старшого сержанта й наказав йому те саме.
— Слухаюсь! — відлупилося коридором.
Старший сержант наказав сержантові, той єфрейторові, а єфрейтор солдатові.
Тільки й чути, як гупають кроки, як зупиняються один перед одним начальники й підлеглі і все кінчається отим «Слухаюсь!».
— Список, спи-и-исок! —покотилося по всіх кабінетах, знявся в повітря пил, забухкали тюки паперів на підлогу. Шелестять аркуші, починаються ревні пошуки.
А я тим часом стою в кутку комендантового кабінету, не сміючи навіть дихати: такий страх охопив мене. Комендант сидів і курив, гортаючи записник.
У такому ж порядку, як було спущено наказ, повернулася й відповідь, тільки тепер вона йшла від нижчого чином і дійшла до старшого сержанта.
Старший сержант з’явився перед начальником.
— Честь маю доповісти вам, пане полковнику, що той солдат, якого ми шукали в списку, — помер.
Я отетерів і з переляку ладен був навіть у це повірити.
— Той солдат помер!.. — сказав комендант.
— Але я живий! — вигукнув я перестрашено, ніби й справді виривався з пазурів смерті.
— Іди собі! Для мене ти мертвий, тебе нема на світі, поки громада не направить тебе сюди!
— Повірте мені, я той самий… Я живий, ви ж бачите!
— Геть з очей, у списку сказано «помер», а ти мені голову морочиш!..
Мені не лишалося нічого іншого, як вийти.
—
Приплентав я додому (жив я в іншому місті) і кілька днів не міг отямитися. Писати нову заяву мені перехотілося.
Не минуло й трьох місяців з того часу, аж у наше місто прийшло розпорядження, щоб громада протягом двадцяти чотирьох годин відправила мене до комендатури.
— Ти дезертир, — сказав мені капітан, до якого привів мене солдат.
Я розповів йому все, як було і що сталося, коли я приходив до коменданта.
— Гаразд, іди, — розберемося.
Я пішов.
Щойно я повернувся у своє місто, як приходить виклик з якоїсь іншої комендатури. Кличуть мене до себе, щоб я негайно з’явився до своєї комендатури, бо я, виявляється, потрапив у їхні списки.
Пішов я до своєї комендатури й кажу, що мене викликають в М-ську комендатуру, аби повідомити, що я повинен з’явитися до вас.
— Так чого ж ти прийшов сюди?
— А чого я піду до них, коли вони все одно переправляють мене сюди… — і став доводити, як нерозумно було б іти до тамтешньої комендатури.
— Ти прийшов тут пояснювати?! Так не можна; порядок є порядок!..
Що робити? Мусив я плентати з К. до М., аби там мені повідомили, що я маю прибути до К.
З’явився я до тамтешньої комендатури.
Знову — накази, тупіт ніг, «слухаюсь!» — і врешті мені сказали, що мене ніхто не викликав…
Повернувся я додому. Щойно зітхнув полегшено, як знову приходить виклик із М., а в ньому написано, що це вже повторний виклик і що в разі неявки у визначений час мене буде доставлено під конвоєм і покарано.
Помчав я щодуху. Вручили повістку.
Ось так я потрапив до казарми й відслужив дворічний строк.
—
Минуло з того часу п’ять років. Я вже майже забув про свою службу у війську.
Одного дня мене викликали в громадську управу.
Зайшов туди, а там лежить ціла купа паперів з комендатури. Попідшивано, поприколювано все один до одного — зібралось аж дві товстелезні папки.
— Мені наказано відправити вас до комендатури, — сказав староста.
— Знову?! — зойкнув я від здивування.
Узяв я ці папери. На них тисячі підписів, резолюцій, пояснень, звинувачень, відповідей, печаток церковних, поліцейських, повітових, шкільних, громадських і ще хтозна-яких. Переглядаю і бачу: офіційно встановлено, що я живий, і мені наказується негайно з’явитися для проходження обов’язкового строку військової служби.
Джерело: Доманович, Радоє, Страдія. Подарунок королю, Дніпро, Київ 1978. (Пер. Іван Ющук)
Не понимаю
Пришло мне время служить в армии, но почему-то никто меня не призывает. Необыкновенное чувство патриотизма охватило меня и не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Иду по улице — кулаки сами собой сжимаются, а при встрече с иностранцем скриплю зубами и едва удерживаюсь, чтобы не броситься на него и не отвесить хорошую оплеуху. Спать лягу — всю ночь мне снится, что я сражаюсь с врагами, проливаю кровь за свой народ и мщу за Косово[1]. С нетерпением жду повестки, но все напрасно.
А вижу я, многих хватают за шиворот и тащат в казарму, и такая меня зависть берет!
Однажды пришла повестка старику, который оказался моим однофамильцем. И еще какая строгая повестка! Старика обвиняли в дезертирстве и приказывали ему немедленно явиться к воинскому начальнику.
— Какой я дезертир, — говорит старик, — да я три войны прошел, ранен был вот сюда; и теперь еще заметно!
— Все это прекрасно, но необходимо явиться к воинскому начальнику, таков порядок.
Пошел старик, а начальник вон его выгнал.
— Кто тебя звал, старая кляча?! — завопил он; еще немного — и избил бы старика.
В общем, если бы старика не выгнали с таким шумом, я в своем восторженном преклонении перед казармой уже готов был предположить, что сила протекции слишком велика.
Страстное желание служить в армии довело меня до отчаяния. Когда я проходил по улице мимо офицера, я так печатал шаг, что у меня подошвы болели, лишь бы произвести впечатление бравого солдата. Но все напрасно — никто не призывал меня в армию.
Я вышел из терпения и в один прекрасный день сел и написал заявление воинскому начальнику с просьбой взять меня в солдаты. Излив весь свой патриотический пыл, я написал в заключение:
«Ах, господин начальник, если бы вы знали, как у меня стучит сердце и кровь кипит в жилах в ожидании того желанного часа, когда я смогу назвать себя защитником короны и отечества своего, защитником свободы и алтаря сербского, когда я встану в ряды мстителей за Косово».
И так я красиво все расписал — прямо как в лирических стихах. Я был очень доволен собой, полагая, что лучшей рекомендации мне не нужно. И, преисполненный надежд, направился прямо в округ.
— Могу я видеть господина начальника? — спрашиваю у солдата, который стоит у дверей.
— Не знаю, — отрывисто отвечает он и пожимает плечами.
— Поди спроси у него, скажи, пришел, мол, тут один, хочет служить в армии! — говорю я солдату, а сам думаю; сейчас он любезно улыбнется мне и бросится к начальнику сообщить о приходе нового солдата, а начальник тут же выскочит, похлопает меня по плечу и воскликнет: «Так, так, орел! Добро пожаловать!»
Но вместо этого солдат посмотрел на меня с сожалением, словно желая сказать: «Эх, дурачина, дурачина, ты еще спешишь! Будет у тебя время раскаяться!»
Но тогда я не понял этого взгляда и только удивился, почему он так на меня смотрит.
Долго я ждал у дверей. Расхаживал взад и вперед, курил, сидел, поплевывал от нечего делать, глядел в окно, зевал, толковал с какими-то крестьянами, которые тоже ждали. И чего я только не делал, чтобы убить время!
Во всех комнатах канцелярии кипит работа; слышится шум, говор, ругань; То и дело отдаются приказания, и коридор гудит от выкриков «слушаюсь!» Вот «слушаюсь!» прокатилось еще раз — значит, приказ дошел от высшего к самому низшему; смотрю, а уж солдат выскакивает из одной комнаты, бежит по коридору и влетает в другую. Теперь, там слышится шум, несколько раз громко и на разные лады повторяется «слушаюсь!» и солдат опять бежит уже в другое отделение.
Раздается звонок в кабинете начальника.
Солдат кидается туда.
Слышится приглушенное бормотание, а затем выкрик солдата: «Слушаюсь!»
Вот он появляется весь красный и с облегчением переводит дух, радуясь, что все обошлось благополучно.
— Входите, кто тут к господину воинскому начальнику, — говорит он и вытирает пот со лба.
Я вхожу.
Начальник сидит за столом и курит сигарету в янтарном мундштуке.
— Добрый день, — приветствую я.
— Что такое? — крикнул он так сурово, что у меня ноги подкосились и все поплыло перед глазами.
— Почему вы кричите, сударь?! — начал я, собравшись немного с мыслями.
— А, ты еще учить меня вздумал! Вон отсюда! — заорал он и топнул ногой.
Мурашки забегали у меня по всему телу, а на мой патриотический пыл будто кто-то воды плеснул; правда, у меня была надежда что все пойдет иначе, когда он узнает, чего я хочу.
— Я пришел, чтобы служить в армии, — гордо заявил я, вытянувшись и поедая его глазами.
— А, дезертир! Таких-то мы и ищем! — крикнул начальник и позвонил в колокольчик.
Открылась дверь слева от его стола, появился старший сержант. Он выпрямился, задрал голову, вытаращил глаза, вытянул руки по швам и маршем направился к начальнику, топая так, что в ушах звенело. Вот он остановился, приставил ногу и замер, словно окаменелый, отчеканив громко:
— Жду ваших приказаний, господин полковник!
— Этого сейчас же отведи, остриги наголо, выдай обмундирование и под замок…
— Слушаюсь!
— Вот заявление, пожалуйста!.. Я не дезертир, я хочу служить в армии! — бормочу я, а сам весь дрожу.
— Не дезертир? Какое же ты мне заявление суешь?
— Хочу быть солдатом!
Он откинулся немного назад, прищурил один глаз и ехидно проговорил:
— Понятно, захотелось человеку в армию!.. Хм, так, та-а-а-к! Значит, прямо с улицы в казарму, отслужил поскорее и прощай, как будто здесь проходной двор!..
— Но ведь парней моего возраста сейчас призывают.
— Не знаю, кто ты такой, и не хочу слушать… — начал начальник, но в это время вошел офицер с каким-то документом.
— Посмотрите, есть ли этот в списке новобранцев, — говорит он офицеру и, показывая на меня рукой, спрашивает: — Как фамилия?
Я протягиваю заявление.
Зачем мне твоя бумажонка? — крикнул он и вышиб у меня из рук заявление. Оно упало на пол.
«Эх, труды мои!» — подумал я и до того огорчился, что забыл назвать свою фамилию.
— Чего молчишь? Как фамилия? — завопил он.
— Радосав Радосавлевич.
— Проверьте по списку новобранцев! — приказывает он офицеру.
— Слушаюсь! — отвечает тот, уходит в свою комнату, где приказывает одному из младших офицеров: — Проверьте в списке новобранцев, есть ли там некий Радисав!
— Слушаюсь! — отзывается этот другой офицер и, выйдя в коридор, повторяет тот же приказ старшему сержанту.
— Слушаюсь! — громко отвечает тот.
Старший сержант приказывает младшему сержанту, тот капралу, а капрал солдату.
Только и слышно: раздаются и замирают шаги и все завершается этим «слушаюсь!»
— Список, спи-и-и-со-о-ок! — разносится по всему зданию, с полок сбрасывают пропыленные связки документов, щелестят бумагой, старательно ищут.
Пока все это происходило, я стоял в кабинете начальника, не смея дышать, — такой меня страх пронял. Начальник сидел, покуривая и перелистывая блокнот.
Ответ на приказ пришел тем же порядком, только в обратном направлении — от солдата к старшему сержанту.
Старший сержант вошел к начальнику.
— Ну, что?
— Честь имею доложить, господин полковник, что солдат, которого мы искали в списках, умер.
В смятении и страхе я готов был поверить даже этому — рассудок мой помутился.
— Тот солдат умер!.. — говорит начальник.
— Но я жив!.. — кричу я в ужасе, словно и вправду смерть гонится за мной по пятам.
— Проваливай! Для меня ты умер! Ты не существуешь, пока община не подтвердит, что это не так.
— Но уверяю вас, это я… не умер, вот я!
— Убирайся, в списке отмечено «умер», а ты будешь меня уверять!
Мне ничего не оставалось делать, как уйти.
—
Отправился я домой и несколько дней не мог прийти в себя. Мне уже не хотелось больше писать заявления.
Но не прошло и трех месяцев, как в нашу общину поступила бумага от воинского начальника с требованием отправить меня в округ в течение суток.
— Ты дезертир, — заявил мне капитан, к которому привел меня солдат.
Я рассказал ему, как было дело, все по порядку.
— Хорошо, иди, пока мы тут разберемся.
Я ушел.
Не успел я вернуться домой, пришла повестка от воинского начальника другого округа.
Там меня ошибочно занесли в списки и теперь вызывали для того, чтобы немедленно отправить в наш округ.
Сразу отправляюсь к своему начальнику, рассказываю, что меня вызвали к воинскому начальнику М., дабы сообщить, что я должен явиться сюда.
— Так зачем же ты к нам приехал, если тебя в М. вызывают?
— А зачем я туда поеду, ведь они меня все равно к вам направят, а раз я уже здесь… — начал я доказывать, как глупо было бы ехать в М.
— Ты что учить нас явился! Нет, брат, не выйдет, порядок есть порядок!
Что делать? Пришлось отправиться из К. в М., чтобы там услышать о необходимости явиться в К.
Итак, явился я в округ М.
Снова приказы, беготня, «слушаюсь!» В конце концов объявили, что меня никто не вызывал…
Вернулся я домой. Только отдохнул немного душой, опять бумага из М. В этой вторичной повестке говорилось, что я должен быть доставлен под стражей и наказан за неявку вонвремя.
И снова я помчался, не помня себя, боясь ослушаться приказа.
Вот таким образом я попал в казарму и отслужил два года.
С тех пор прошло пять лет. Я стал уже забывать, что был солдатом.
Однажды вызывают меня в общину. Прихожу туда и вижу целую груду бумаг из округа килограммов на десять весом. Что-то, должно быть, пришивалось, вкладывалось одно в другое, пока бумаг не набралось столько, что их пришлось разделить на две пачки.
— Приказывают отправить вас в округ, — говорит мне кмет[2].
— Как, опять? — вскрикнул я от удивления.
Я взял бумаги. На них были тысячи каких-то подписей, приказов, объяснений, обвинений, ответов и всевозможные печати — и священника, и капитана, и окружного начальника, и школьные, и общинные, и дивизионные — и чего там только не было. Просмотрел я все это и понял: наконец-то официально подтверждено, что я жив и меня призывают немедленно отслужить свой срок в регулярной армии.
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. М. Егоровой)
[1] На Косовом поле (вблизи тепернешней сербо-албанской границы) 15 июня 1389 года турки нанесли поражение сербскому войску. После этого Сербия стала вассалом Турции, а позже была окончательно покорена. В народе день Косовской битвы считается днем гибели самостоятельного сербского государства и начала турецкого ига. «Отомстить за Косово», то есть освободить все сербские земли от турецкого рабства, было извечной мечтой сербского народа.
[2] Сельский староста.