Театр в провинции (3/3)
Потом составили устав, приняли его и даже утвердили в полиции.
Комитет определил размеры гонораров драматургам, актерам и всем прочим, подвизающимся на поприще театрального искусства.
Теперь это уже не забава. Дело приняло серьезный оборот. О нем уже заговорили в газетах, узнала вся Сербия.
Был арендован верхний этаж старого турецкого дворца. Сломали две стены, воздвигли сцену, повесили занавес, одним словом, — все как в Белграде.
В один прекрасный день люди, проходившие мимо турецкого дворца, могли видеть, как актеры, действуя ломами, разрушали стены с таким рвением, что сотрясался весь дом. Многие пожимали плечами, усмехались и шли дальше.
— А где мы возьмем деньги на покрытие таких расходов? — спросил профессора один из членов комитета, торговец.
— Не беспокойтесь, — ответил тот, вдохновленный своим высоким призванием воспитывать граждан и жаждой славы, — ведь у нас много граждан, верно?
— Верно, — подтверждает торговец Пера и недоверчиво смотрит на профессора.
— Прекрасно. Пусть приходит регулярно только одна треть, и то… по… по полдинара с человека — посчитай, сколько это будет? По меньшей мере, двести динаров; а если взять в расчет детей, школьников и солдат, то такая сумма наверняка обеспечена. В месяц четыре спектакля — восемьсот динаров, — доказывает профессор и, немного помолчав, уверенно добавляет: — Можно рассчитывать на тысячу динаров в месяц.
— А кто оплатит расходы, пока мы еще не приступили к делу? — допытывается торговец.
— Потребуется приблизительно… Знаешь, дороже всего обойдется сломать и восстановить эти стены, — мы ведь обязались после закрытия театра сдать дом в полном порядке.
— Но кто же все-таки заплатит? — настаивает Пера.
— Примерно, со всеми предварительными расходами, потребуется пятьсот динаров… Э, теперь мы будем привлекать к участию в затратах и членов-основателей и благотворителей.
— Ничего это не даст! — замечает торговец, качая головой.
Профессор промолчал, занятый какими-то вычислениями в блокноте.
— Пойду посмотрю, что в лавке делается, — говорит торговец, неторопливо поднимается и уходит.
На следующем заседании комитета не было ни одного торговца. Все сослались на неотложные дела, настоящая же причина их отсутствия осталась неизвестной.
Профессор совсем запарился. Пишет приказы, читает артистам лекции о театральном искусстве, принимает заявления, жалобы, выносит решения и утверждает расходы, а именно: сколько взять в кредит.
Работает он без устали и с твердой верой в успех. Задает артистам, то есть подмастерьям, уроки, которые диктует им каждый вечер после того, как закроются мастерские. Старается привить молодым людям любовь к этому виду искусства. Приобретает за свой счет книги и даже сочинил драму, которая, как он утверждает, написана простым языком, а потому доступна широким массам. Исправил стихотворные драмы Якшича[1], ибо актеры жаловались, что не понимают их.
— Терпение и труд все перетрут, — изрекает профессор.
— Да, вот и я достиг успехов только благодаря упорному труду,— скандирует актер и разваливается на стуле, словно ага.
— Господин Гавриил! — цедит сквозь зубы профессор.
— Слушаюсь, господин управляющий! — отчеканивает актер, вскакивая со стула и отвешивая низкий поклон.
— Можете ли вы им объяснить, что такое трагедия? Мы дошли до этого раздела, а у меня дела в школе! Видите, сколько приходится работать, некогда даже пообедать и по-человечески выспаться!
— Если прикажете, господин управляющий?! — басит артист, ухмыляясь.
— Да, вы с этим справитесь!
— Это же моя профессия — вы знаете, — с гордостью говорит актер и смотрит на остальных, как бы вопрошая: «Сколько бы вы дали, чтобы стать таким мастером?»
Все устремили на него взгляды, полные благоговения.
— Подано заявление, сударь, — обращается Стева к профессору.
Профессор входит в свою канцелярию.
О, посмотрите только, как обставлена теперь его канцелярия!
Из дому ему доставили сюда красивые портьеры (из-за которых пришлось выдержать трехдневную войну с женой), письменный стол орехового дерева, кресло и софу. Затем он приобрел второй стол для секретаря, обязанности которого исполнял актер, обладавший хорошим почерком. На столе управляющего большая красивая лампа, полный письменный прибор и два серебряных подсвечника по бокам. Все это он перетаскал из дому постепенно, по одной вещичке, — если бы он забрал все сразу, жена упала бы в обморок. Кстати, теперь он обдумывает, как бы намекнуть жене, что ему очень нужен еще небольшой шкафчик для актов; но это уже дело второстепенное.
Он важно разваливается за столом, берет в руки заявление и, нахмурившись, читает:
«Долгое время и во многих театрах я играла наивные роли, но по слабому зрению оставила сцену и поступила кухаркой в лучший дом; теперь же я растолстела и могу выступать в трагедиях, а потому покорно прошу г. Управляющего испытать меня и принять в труппу. Остаюсь покорная ваша слуга
София Маничева».
Профессор помолчал, потер лоб и позвонил.
Вошел сапожник Лаза.
— Скажи господину Гавриилу, чтоб проверил эту женщину, и если она хоть немного подходит, пусть напишет резолюцию о приеме, а я подпишу, — распорядился профессор и вышел.
В коридоре стоит София.
— Это управляющий! — шепчет ей Миливое.
Она почтительно кланяется, а управляющий проходит мимо, преисполненный собственного достоинства.
Вечером он сделал актрисе пространное внушение, как нужно себя вести, объявил, что она принята в труппу, и строго-настрого приказал, чтобы никто не смел ее и пальцем тронуть.
—
После двадцатидневного неустанного труда начались приготовления к репетициям и к спектаклю — опять готовили «Бой на Косовом поле», ибо эту пьесу актеры лучше всего помнили.
Теперь профессор не знал отдыха ни днем, ни ночью.
Чуть свет он уже в театре, загляните туда часов в одиннадцать вечера — он все еще там.
Одного учит, как нужно кланяться, другого — как сидеть, третьего — как плакать, четвертого — как смеяться.
— Не кричи ты «ха-ха-ха», как в книге написано, а смейся, как обычно смеешься! — объясняет он Симе.
— Так написано в моей роли!
— Вот как нужно смеяться, — говорит профессор и хохочет так, что все дрожит.
— А ну-ка вы, господин Гавриил!
Актер чуть не лопается от смеха.
Залился смехом и сапожник Лаза, а за ним и все остальные, да так, что все ходуном заходило, а Сима, окончательно растерявшись, снова еле выдавил из себя: «Ха-ха-ха!»
— Опять не так! — сердито кричит профессор.
Подмастерье гребенщика готовит роль Мурата.
Профессор сажает его на низкий турецкий диван и объясняет, что он будет изображать всесильного властелина, а потому и вести себя должен, как подобает всесильному властелину.
— Слева выходит гонец, кланяется, целует султану туфлю и подает письмо! — наставляет профессор.
Но тут вбегает служанка профессора:
— Сударь, госпожа просит вас поторопиться, ужин остынет!
Профессор только отмахивается, не обращая никакого внимания.
Миливое играет гонца. Идет, выпятив грудь, топая так, что все сотрясается; на нем какие-то пестрые одеяния и кривая турецкая сабля.
Подмастерье гребенщика, увидев его, проворно вскакивает, и всей своей фигурой выражает такое подобострастие, словно встречает покупателя в лавке.
— Да пойми же, — ты царь, и все остальные ниже тебя!
— Слушай, что тебе господин говорит: ты как будто бы царь! — разъясняет сапожник Лаза и качает головой, а сам заискивающе глядит на профессора, думая про себя, как бы заполучить его в клиенты.
— Какой из гребенщика царь! — протягивает Стева, зевает во весь рот, почесывается, нахлобучивает шапку и направляется к двери. Идет человек спать — одиннадцать уже пробило.
Никак не может гребенщик вообразить себя царем.
— Ох, — кричит Миливое.
Роль Мурата перешла к печнику Васе.
Все пришло в движение; предстоящий спектакль расхваливают везде и всюду не без участия и самого профессора. Сегодня вечером дается представление.
Актер, как самый проворный, сидит в кассе. Когда ему придет пора переодеться, чтобы стать Милошем Обиличем, его сменят другие.
Народу собралось довольно много. Пришли даже чиновники с женами. Вина уже по рядам не разносят — сразу видно, что бразды правления взял в свои руки человек, понимающий, что такое театр.
Занавес поднялся, и представление началось.
Актеры играют так же, как и на репетиции, только к новой актрисе в роли царицы Милицы[2] прямо подступа нет: цедит сквозь зубы, голова гордо вскинута, жмурится, поджимает губы, а с воеводами обходится так, будто ночью у ворот тайком от хозяина любезничает с возлюбленным.
Печник, исполняющий роль Мурата[3], задремал. Постепенно голова его свесилась на грудь, и все увидели, что он спит. Тогда актер, игравший Милоша, гаркнул что было сил. Султан вскочил с дивана и, с трудом разобравшись спросонок, где он, снова сел.
Публика надрывается от смеха, и почти не слышно, что говорят на сцене.
Профессор рвет и мечет. Не легко ему: он всем успел уже рассказать, как хорошо подготовил артистов.
Мурат не ужинал и, кроме желания спать, испытывает еще муки голода.
В антракте он спрашивает профессора, скоро ли кончится его роль, а сам еле на ногах стоит. Да и не удивительно: двое суток он не смыкал глаз — днем делал железные печки, а по ночам твердил, несчастный, роль и торчал на репетициях.
— Как только убьет тебя Милош, сразу же иди домой! — говорит профессор.
— А когда он меня порешит?
— Сейчас, в следующем действии, только не спи.
Снова поднимается занавес.
Актеры (а с ними и публика) отлично слышат суфлера, и повторяют за ним слова, как дети за попом на исповеди перед причастием.
Мурат шумно зевает, почесывает затылок, а глаза так сами и слипаются.
Он опять уснул, даже захрапел. Спит как убитый, но продолжает сидеть, только голову склонил.
Из комнаты слева послышались громкие голоса.
— Выходит Милош! — во всеуслышание объявляет суфлер.
— Где он, куда делся? Посмотрите во дворе! — кричат за сценой — публике все слышно.
Представление приостановили; ждут, пока Милош убьет Мурата, а Милоша нет.
Галдеж усиливается. Актеры покидают сцену и бегут куда-то.
Ругань, шум, крик. Но Милоша все нет.
— Удрал, удрал! — доносится со двора.
— И деньги прихватил! — вопит Стева, и тут началась уже настоящая свалка.
Публика наблюдает за происходящим. Одни бросились на помощь, другие сидят и смеются; у многих прямо слезы выступили от смеха.
Один Мурат на сцене. Голова на коленях, храпит вовсю!
— Да убивайте же меня, а то я уйду! — крикнул он сердито, разбуженный шумом, потом вскочил и начал испуганно озираться по сторонам; уж не воскрес ли он, подумалось ему.
Зрители заливаются смехом.
— О, этот вечер стоит миллиона! — восклицают многие, довольные веселой комедией.
Вбегает профессор, бледный и задыхающийся.
— Что случилось? — спрашивает его полицейский, совсем было приготовившийся выйти и посмотреть, кого это ищут и ловят.
— Вы только подумайте — Милош Обилич очистил театральную кассу и сбежал, — с трудом выговаривает запыхавшийся профессор.
— Что, Обилич изменил?! — крикнул кто-то из зала; все опять засмеялись.
— А как с Вуком?! — интересуются другие.
Полиция поспешила уйти, чтобы отрядить погоню, а остальные гости, едва держась на ногах от смеха, стали расходиться.
Спектакль этот обернулся для профессора векселем на солидную сумму, ушедшую на покрытие театральных долгов.
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. И. Макаровской)
[1] Джура Якшич (1832–1878) – известный сербский поэт, прозаик и драматург.
[2] Царица Милица – персонаж народного эпоса, жена князя Лазаря.
[3] Мурат I (1362–1389) – турецкий султан, возглавлял турецкое войско в сражении на Косовом поле, там же и погиб. Персонаж сербского народного эпоса.
Театр в провинции (1/3)
Говорят, многие таланты в провинции не находят себе применения и пропадают зря. Чтож, каждый волен говорить, что хочет, лишь бы властей не задевал; но, мне думается, подобные утверждения лишены всякого основания. Не буду пока говорить об актерах, которых мне тоже довелось видеть, скажу только, дорогие читатели, что именно в провинции всем интересуются и перед любым талантом преклоняются гораздо больше, чем в столице.
Всем нам тут хорошо известно, как умеет писарь Люба приготовить редьку, приправив ее маслом, уксусом, и, поверьте, его так высоко ценят и уважают, что всегда стараются дать ему возможность усовершенствоваться в своем мастерстве! А что вы думаете о Васильке чевабджии[1]. Думайте что хотите, но мы и его самого и его талант ценим гораздо выше, чем белградцы талант прославленного лирического поэта!
Вот совсем недавно я долго размышлял, почему не видно больше на моем дворе пестрого петуха сапожника Лазы? Я ломал голову над этим вопросом, может быть, гораздо больше, чем некоторые историки над объяснением какого-нибудь исторического события, и, наконец, узнал от работника, что петуха зарезали, когда к Лазе приходила в гости тетка Цака. Работник рассказывает мне об этом, а соседка моя высовывается из окна и говорит: «Ох, жаль такого петуха. Как раз вчера мы толковали с Митой. Привыкли, знаете, к нему, да и вам, видно, без него скучно?!»
Долго еще мы так рассуждали, а это ведь был только петух, не больше.
Общественное мнение недремлющим оком следит за каждым шагом любого из нас, и всякое, даже самое незначительное событие подвергается всестороннему обсуждению. В Белграде напишет журналист замечательную передовую статью, а о ней и словом не обмолвятся; или, скажем, допустит государственный деятель ошибку, пагубную для всего народа, а его не только к ответу не тянут, но, наоборот, почтительнейше склоняются перед ним.
Иное дело провинция. Сядут трое играть в преферанс, и сразу другие столы в кафане опустеют, ибо каждый, подхватив одной рукой стул, другой — недопитую чарку, подсаживается к играющим. Если негде сесть, не беда — ярые болельщики будут стоять вокруг стола и зорко следить за каждым движением игроков, ведя бурные дебаты, которые бывают куда более оживленные, чем при обсуждении важнейших вопросов в Народной скупщине!
Писарь Миша отдал трефовую десятку, попридержав червонную даму, и проиграл четвертый раз подряд аптекарю Пере. Осрамился человек, и общественное мнение так резко его осудило, что он, ей-богу не вру, так и не появился больше в тот день в кафане. Стыдился своей ошибки.
Вот как люди пекутся у нас обо всем и следят за поступками каждого; так могу ли я пройти мимо одного из ряда вон выходящего события в нашем городишке?
—
Кафана «Пахарь» — такая же, как и другие в нашем местечке; здесь обычно останавливаются крестьяне, приезжающие в город. Некрашеные столы без скатертей, вокруг них громоздкие грубые скамьи; посреди комнаты большая железная печь, возле которой зимой располагаются крестьяне — греются, курят, поплевывают и пьют ракию; стены увешаны разными объявлениями и общинными приказами; пол выложен кирпичом; окна засижены мухами. В просторной комнате бывает людно только в базарные дни, по субботам, а в другое время сидят днем трое-четверо за стопкой ракии и усердно зевают; иные заходят в середине дня поесть капусты тушеной или жаркого и чавкают при этом на весь трактир. Это место не привлекло бы моего внимания, если бы на двери слева от стойки я не заметил кривую с разъезжающимися буквами надпись мелом: «Читальня ремесленников». Ниже добавлено: «Посторонним вход без разрешения воспрещен», а еще ниже, уже другим почерком: «Янча Дж. из Златокопа в субботу остался должен 5 грошей и 30 пара».
Обстановка в читальне не лучше, чем в кафане. Посредине большой стол со скамьями; вдоль стены полка, на ней несколько книг и газеты, давно уже покрывшиеся толстым слоем пыли; с краю на полке лежат две колоды карт и грифельные доски.
В читальне около двадцати членов, в большинстве ремесленники. Председатель читальни цирюльник Стева, а кассир и в некотором роде библиотекарь — сапожник Лаза. В будни посетителей мало, зато по праздникам полно.
Сегодня воскресенье, а потому все в сборе. Морозный февральский день, и потому стол придвинут поближе к печке. За столом маляр Йова и Васа-печник играют в «жандарма». Стева разгреб жар в печке и поджаривает мясо к завтраку. Лаза читает газету, то и дело поглядывая на играющих в карты.
— Калина ты зеленая, — напевает Йова, соображая, что бы ему подкинуть.
— Калина ты… — присоединяет свой голос Васа, но вдруг обрывает песню — семерка с восьмеркой не идет.
Мясо в печке шипит, и по комнате распространяется приятный аромат. Стева помешал жаркое и, облизывая пальцы, говорит:
— Ну и здорово же поджарено!
— Ой, одни жандармы, черт бы их побрал! — сокрушается Йова и бросает карту.
— У меня уже слюнки потекли, — говорит Васа и косится на Стеву.
— Пишут, свиньи подорожали, — замечает Лаза, прервав чтение.
— Принесй-ка нам хлеба, хозяин, — просит председатель.
— Калина ты зеленая, — снова затягивает Йова, разбирая карты.
Вот так, спокойно и мирно, проводили они время в читальне, и кому могло прийти в голову, что это общество организует театр; но, видимо, на то была воля провидения.
—
Приехала в наше местечко бродячая актерская труппа и объявила, что даст только три представления. Билеты были дешевые, и поэтому или еще по какой причине, бог его знает, только театр оказался битком набит.
Побывали там и Лаза со Стевой в числе многих других, и после первого же представления повели между собой такой разговор, сидя в читальне.
— Собрали они вчера динаров пятьдесят — шестьдесят! — задумчиво говорит Лаза, будто подсчитывая в уме.
Стева тоже задумывается, вертит головой, считает на пальцах и после долгих размышлений высказывает:
— Хорошо им, видно, живется!
Опять наступает длительное молчание, которое прерывает Лаза с глубоким вздохом. Он добавляет:
— Вот как оно, проходимцы, бездельники, а денежки им так и текут, я же надрываюсь, спины не разгибаю, и все без толку!
— Ни за что столько денег загребли! — подхватывает со злостью Стева…
Этот разговор на том бы и кончился, как и все пустые разговоры, если бы не произошло вскоре одно событие.
Как-то вечером отправились Стева с Лазой к «Пахарю». Вошли в кафану и видят — за столом сгрудилось много подмастерьев, и между ними актер — один из тех, что давали представления.
Это молодой человек, лет двадцати с небольшим, высокий и сильный, с очень приятным лицом. Шляпа у него сдвинута на затылок, длинные черные кудри падают на лоб. Он с жаром говорит о чем-то, оживленно жестикулируя. Обращается он ко всем поочередно и при этом смотрит прямо в глаза. Все слушают молча, разинув рты, не спускают с него глаз, ловят каждое слово. Под влиянием его речей в головах слушателей возникают чудесные планы, и по ходу своих мыслей они пока только задают вопросы и ожидают ответа с большим нетерпением.
— А сколько можно заработать? — спрашивает один.
— Живем не тужим — вот сколько: но мы не гонимся за богатством, — декламирует актер.
— Значит можно и скопить кое-что? — спрашивает подмастерье гребенщика.
Актер приготовился ответить и принял уже соответствующую позу, но подмастерье мыловара вдруг перебил его:
— А ругает тебя хозяин?
— Меня?! Я стану терпеть ругань? — вскричал актер, тыча себя перстом в грудь.
Молчание. Актер окидывает взглядом всех по очереди, встает и еще более заносчиво повторяет: «Я стану терпеть ругань?», — затем выпятил грудь, вскинул головой и расхохотался:
— Ха, ха, ха! Артист не позволит издеваться над собой! Как бы не так!
И он стал смеяться, как взрослые смеются над ребенком, не понимающим значения слов, которые он произносит.
Стева и Лаза стояли возле печи и внимательно слушали весь этот разговор.
Все примолкли.
— Но ведь начальство-то нужно уважать! — вмешивается Стева.
— Я своих подмастерьев ругаю как хочу, а не послушаются — рассчитываю, — вторит ему Лаза.
— Погибну за правду, но не потерплю измывательства над собой! — воскликнул актер и, помолчав, сказал уже спокойнее, отчеканивая слова:
— Мое государство на подмостках; со своим искусством я обойду весь свет и буду жить лучше, чем любой здешний хозяин! Я ушел из театра из-за несправедливости; антрепренер хотел сделать из меня комика, тогда как я трагик по призванию.
Лаза закивал головой в знак того, что все хорошо понял, и крикнул:
— Да, да, конечно, конечно! — хотя и «комик» и «трагик» заставили его не на шутку призадуматься.
— Я не позволю ему навязать мне комическую роль! — еще громче, с важностью заявляет актер.
— Конечно, конечно, это безобразие, это никуда не годится, — подхватывает Лаза, которому «комическая роль» представилась чем-то очень противным, а про себя думает: «Что это ему хотят навязать?»
— Да, правильно, — цедит сквозь зубы Стева и, помолчав, спрашивает с интересом:
— Сколько, ты говоришь, можно получить с представления?
— Знаешь, — начинает актер, — можно… можно, как это сказать… — Он закидывает голову, прищуривает один глаз, притоптывая ногой по полу.
В головах юных подмастерьев роятся увлекательные планы. Каждое слово молодого актера открывает перед их глазами новые миры, полные чего-то необыкновенного, манящего, а теперешнее занятие вызывает у них все большее отвращение. Особенно сильно заработало воображение у Миливое и Симы, не имевших сейчас работы. Миливое обучен столярному ремеслу, а Сима — портновскому.
Миливое, весь красный, осушил свою чарку до дна и потребовал еще, а Сима что-то пригорюнился и заерзал на стуле: не терпелось ему поговорить с актером с глазу на глаз. Он тоже попивает ракию, то и дело отплевываясь.
— Заработать можно много, надо только справедливо распределять! — заканчивает артист давно начатую фразу.
Лаза и Стева погружены в раздумье, но на лицах их видна какая-то растерянность.
— А что, есть красивые артистки? — спрашивает вдруг Миливое, подмигивает Симе, хлопает по плечу юного гребенщика и восклицает: — А, Тома, как ты думаешь? — Заливаясь смехом, он встает и снова прикладывается к ракии.
— Уж не та ли, что играла царицу Милицу? — замечает хозяин Спира.
— Скорее, пожалуй, Вукосава! — прибавляет Тома и тоже густо краснеет.
— Зелен виноград, дети! — изрекает Стева, потягиваясь.
— Зато образованные дамы! — высокомерно басит артист.
— Да уж конечно, само собой! — подтверждает Лаза, кивая головой.
Поговорили в таком же духе еще некоторое время и постепенно разошлись. Остались только актер, Миливое да Сима.
Оживленно беседуя, засиделись далеко за полночь, а вдохновившийся Миливое так напился, что Сима еле притащил его домой.
На улице темно, холодно, колючий снег слепит глаза. Миливое громко икает, шатаясь из стороны в сторону, а Сима старательно поддерживает его,
— Зайдем в «Корону»! — требует Миливое, но Сима крепко держит его.
— Видишь, Вук, как Милош дерется[2], — орет, подражая актеру, Миливое и отталкивает Симу.
— Спать идем, нечего дурака валять по ночам, — кричит Сима.
— На-а-азад, Вук, или я убью тебя! — вопит Миливое и, как бы защищаясь, поднимает правую руку с воображаемой саблей, выбрасывая вперед правую ногу, согнутую в колене…
—
Спустя дня три-четыре после этого вечера разнесся слух: уволили со службы Йову Ивича, практиканта. За что — неизвестно. Говорили, будто нашему депутату понадобилось определить на службу своего племянника, выгнанного из седьмою класса гимназии; чтобы освободить ему место, прогнали бедного Ивича.
Теперь Ивич сдружился с актером, порвавшим со своей труппой, которая еще несколько дней тому назад покинула наш город.
Ивичу около тридцати лет. Он носит длинные волосы, кепка всегда сдвинута на затылок. Окончил он, как рассказывают, шесть классов гимназии, еще в юности попал статистом в бродячий театр и влюбился в какую-то актрису. Но вмешался отец, заставил его бросить это занятие и вернуться домой. Человек довольно богатый, отец сумел с помощью приятеля, близкого к властям, выхлопотать для Йовы место чиновника-практиканта, на котором он и пребывал вплоть до последнего времени.
Теперь всем стало ясно, что у Йовы проснулась старая любовь к театральному искусству.
Актер (я забыл сказать, что его зовут Гавриил Михайлович) с Йовой часто приходили в читальню, вели долгие разговоры со Стевой, Лазой и другими ее членами и чуть не каждый вечер встречались в кафане с подмастерьями, а чаще всего с Симой и Миливоем.
Из этих разговоров и родилось однажды объявление следующего содержания:
«Члены Л—ской читальни решили собственными силами основать гражданский театр под управлением г. Й. Ивича, бывшего здешнею писаря, и под постоянным художественным руководством хорошо известного публике опытного артиста г. Гавриила Михайловича, и при участии членов читальни; весь доход поступает в распоряжение правления вышеупомянутой читальни и предназначается для приобретения газет и книг, но главным образом для постановки веселых представлений для нашей публики, как и патриотических пьес.
Мы обращаемся к уважаемым гражданам и просим оказать нам как можно большую помощь, чтобы это благородное учреждение могло процветать на гордость нашего города.
Первое представление будет дано в «Пахаре»; граждане получат программы с перечнем имен участвующих, написанные от руки, в дальнейшем же они будут печататься в местной типографии.
Театр будет называться «Гражданский театр Юг-Богдана[3]».
Правление».
Внизу была приписка:
«Поскольку не хватает артисток, то каждая желающая может обратиться в Правление по вопросу проверки и приема за хорошее вознаграждение; днем же можно заниматься своими делами.
Вышеупомянутое правление».
Так начал свое существование театр. Кафана «Пахарь» сразу широко прославилась, а улица, где она находилась, словно ожила. Каждый, подгоняемый любопытством, спешил в кафану узнать, что происходит. Но жизнь там шла обычным порядком, так как первые приготовления велись в читальне. Управляющий мастерит бумажные колпаки; маляр Йова, засучив рукава, малюет в углу лес на оклеенных бумагой досках; портной Прока в другом углу шьет из старой подкладки одеяние дли святого Саввы; столяр Миливое выстругивает из еловых досок сабли и мечи; актер толчет смесь дли бенгальского огня. Другие рыщут по городу в поисках старых костюмов, пистолей, черногорских шляп, турецких сабель. Одним словом, работа идет полным ходом.
На окнах весь день висят ребятишки, и и читальне толпятся любознательные граждане. Уходя, они пожимают плечами и небрежно бросают с усмешкой: «Давайте, давайте, посмотрим!»
Работали не только днем, но и по ночам, особенно с тех пор, как после длительных переговоров Обществу удалось получить у бакалейщика Косты керосин — и в кредит.
— Презренный торгаш! — злился актер. — Будто театр сбежит из-за его литра керосина!
Достается потом и хозяину механы за то, что требует деньги за еду вперед.
— Стоит ли стараться для таких свиней?! — горячо восклицает он и топает ногой с таким видом, какой приличествует трагику.
Мало-помалу преодолев все преграды, приступили к репетициям.
Самым трудным оказалось найти исполнителя на роль Пелы из «Злой жены» Стерии[4], — до сих пор в группе не было ни одной женщины, а никому из мужчин, даже на сцене, не хотелось быть женщиной. Дело едва не кончилось потасовкой, но, слава богу, актер, перекричав всех, пригрозил бросить все, раз его не слушают. В конце концов эта роль досталась маляру Йове, так как все нашли, что он очень похож на Пелу.
— Пела, сядь со мною! —съязвил Миливое, когда после распределения ролей Йова, злой как черт, стал домалевывать какие-то окна.
— Цыц, собака! Замолчи! — гаркнул маляр и замахнулся кистью.
Все готовы были прыснуть со смеху, но во избежание ссоры сдержались.
— Не сердись, Пела! — крикнул кто-то в дверь.
Йова сыплет отборными ругательствами, швыряет кистью в гребенщика и грозит изорвать готовые уже декорации.
Снова шум и гам. Лишь после пространных разъяснений актера порешили считать все шуткой и не обижаться.
— В каждую роль нужно вкладывать всю свою душу! — с пафосом поучает актер, заканчивая очередную лекцию об искусстве.
(Далее)
[1] Чевабджия – мастер приготовления чеваба, мясного блюда.
[2] Речь идет о двух героях народного эпоса: Вуке Бранковиче и Милоше Обиличе.
[3] Юг-Богдан – персонаж народного эпоса.
[4] Йован Стерия-Попович (1806–1856) – известный сербский поэт, прозаик и драматург.
Сима-пенсионер (1/2)
Господин Сима — чиновник на пенсии. Ему лет пятьдесят с небольшим, он среднего роста, сильный, плотный, с черными, седеющими волосами. Лицо у него самое обыкновенное, не слишком длинное и не слишком круглое, щеки в багровых прожилках кажутся румяными, почти красными, нос длинный. Бороду он бреет, зато его рот прикрывают длинные, напомаженные усы, закрученные на концах.
Господина Симу всегда можно найти в городке К., там он живет постоянно: он ведь не из тех, кто любит передвигаться с места на место и всюду совать свой нос. Нет, он проводит дни по раз заведенному порядку. Господин Сима сидит или дома, или в кафане у Марко.
В кафану он приходит рано утром, садится за столик у окна, заказывает кофе, закусывает и с удовольствием читает «Усача» или какую-нибудь другую газету, а иной раз играет в домино с господином Йовой. Так проводит он время до десяти часов; потом идет на базар, прохаживается по рядам, рассматривает цыплят, пробует творог, сливки, вино, долго торгуется, но покупает очень редко. «Что просишь за цыпленка, тетка?» — спрашивает он обычно, хотя перед ним довольно большая курица. «Почем продаешь эту водичку, приятель?» —осведомляется он, пробуя совсем неплохое вино. По базару он бродит до одиннадцати часов, затем отправляется домой.
Ходит господин Сима еще легко, но с важным видом, как человек, полный сознания собственного достоинства. В левой руке у него папироса, в правой — палка, которой он и ударяет в такт шагам, будто отсчитывает их. Господин Сима не похож на тех повес, что носят палку просто так, от нечего делать, и размахивают ею во все стороны.
Голову господин Сима держит прямо, слегка вытягивая шею. Изредка он спокойно и солидно кивает встречным, не снимая своего черного полуцилиндра, и произносит: «Добрый день, добрый день!» Но иной раз замедляет шаг и с улыбкой, снимая шляпу, говорит: «Здравия желаю!» — в зависимости от того, с кем встречается и здоровается господин Сима.
Совсем иначе он ведет себя на своей улице. Здесь ему знакомы, как говорится, и стар и млад, и он никого не пропустит, обязательно обронит хоть словечко: «Как дела в школе, Милан, справляешься?», «Что поделываешь, Васа, живем помаленьку, а?», «А, хозяин Янко, на солнышке греешься?», «Добрый день, госпожа Перса, обед готовите?», — или что-либо в этом же роде. Вы должны знать, что он никогда не произносит всю фразу залпом, нет, он говорит медленно, с расстановкой. Дойдя до своего дома, господин Сима останавливается перед дверью, тщательно вытирает ноги, все равно, сухо на улице или грязно, потом откашливается, сплевывает и только после этого входит в переднюю. Палку он ставит у входа в комнату.
Комната, где обитает господин Сима, хорошая, большая, с обстановкой, вполне соответствующей его положению. Пол застлан пестрыми дорожками, у стены против двери стоят две железные кровати с зелеными покрывалами и такими же подушками. У окна — большой стол, накрытый зеленой скатертью, на нем развернутая газета, слева — аккуратная стопка книг. Здесь «Гражданский кодекс», «Уголовный кодекс», «Конституция», «Вечный календарь с оракулом и сонником» и другие в том же духе. Справа на столе листы чистой бумаги, посередине — чернильница, песочница, спички и еще какая-то мелочь. У стола два плетеных стула, на стене две-три пожелтевшие картины и гусли. В углу висит икона в дорогом окладе, перед ней серебряная лампада, и, наконец, у печки стоит длинный чубук.
Войдя в комнату, Сима снимает шляпу, прохаживается взад и вперед, затем — это бывает часто, но не всегда — садится за стол, берет чистый лист бумаги, разглаживает его и, отмерив с краю полоску пальца в три шириною, отгибает ее, берет перо, смотрит на кончик, вытирает его клочком газеты, потом обмакивает перо в чернила и выводит заголовок, скажем: «Кассационному суду», «Окружному суду» и, закончив это, кладет перо рядом с чернильницей.
Затем он выходит в кухню и, подойдя к плите, поднимает крышки с кастрюль и водит носом, интересуясь, что готовится на обед.
— Ого, Лена, ты, я вижу, собираешься меня хорошо угостить! — говорит он всякий раз, а Лена — это его жена — почти всегда отвечает ему кивком головы или словами:
— Бог видит, как я стараюсь, а ты и внимания не обращаешь.
Господин Сима произносит:
— Я, это самое… заслужил, мужчина ведь я, — и на этом разговор кончается.
Так он проводит время до полудня, а после полудня почти так же: пообедав, немного поспит, потом кончит писать начатое утром, поиграет на гуслях, поболтает со своей «старухой», как Сима шутливо называет жену, хотя они не очень-то ладят. Затем Сима берет палку, надевает шляпу, похлопывает себя несколько раз по карманам, оглядывается, будто что-то ищет, и, наконец, кашлянув несколько раз, направляется в кафану Марко.
Здесь Сима сидит долго, но, чтобы у вас не создалось о нем превратного представления, я должен сказать, что мой герой вовсе не любит зря транжирить деньги. Человек он, по его собственным словам, зрелый и опытный, а потому умеет «беречь денежки про черный день». За все утро он выпивает только один стакан кофе, а после обеда — сначала стакан воды, а отдохнув немного, опять кофе. Больше он не тратится, разве только если выиграет в домино, но, как и всякий человек, он, разумеется, принимает угощение, если кто-нибудь угостит его, потому что «две чашки кофе не поссорятся», как он любит говорить в таких случаях.
Тихое и спокойное течение его жизни иногда нарушается, налетает буря, но буря быстро стихает, и опять воцаряется мир и довольство.
Вернулся он однажды домой. До обеда время прошло как обычно, а когда его позвали к обеду, он снял сюртук и в жилете вышел на кухню, где они обычно обедали:
— Я голоден как волк, а ты, Пера? — спросил господин Сима, подходя к столу. Пера — студент, живущий у него на полном пансионе. Это юноша лет восемнадцати, стройный, с бледным лицом, черными глазами и длинными волосами. Он очень славный, правда немного своеволен, но со своим «дядей Симой» хорошо ладит, ибо, если дело доходит до спора, Сима всегда уступает.
— А я не особенно голоден, — ответил Пера, пожав плечами.
— Ну, садись, Пера, за стол, а ты, Лена, дай нам чего-нибудь пожевать, — говорит Сима, устраиваясь поудобнее. Усевшись, он развертывает салфетку. Вытянув шею и откинув голову, он засовывает один конец салфетки за воротник, а два конца за жилет, затем немного подвертывает рукава рубашки и, значительно оглядев кухню, торжественно объявляет:
— Будет кровавая война, какой еще не знала история!
Против своего обыкновения, Сима выпаливает это сразу и еще более значительно оглядывает все вокруг. Взгляд его падает на Перу. Тот, весь красный, делает героические усилия, чтобы не засмеяться. И все же ему приходится поспешно встать и ретироваться в свою комнату, неясно бормоча что-то о пропавшем платке. Поиски платка продолжаются довольно долго.
Риста, слуга Симы, имевший привычку постоянно гримасничать и хихикать, вдруг делается серьезным и, открыв рот, испуганно смотрит на своего хозяина. Только на Лену эта высокопарная фраза не производит никакого впечатления, она равнодушно прерывает мужа:
— Наливай, наливай себе, пожалуйста, какая еще там история.
— Я, это самое, хотел подождать, пока ты мясо нарежешь, а ты, это самое, не знаешь порядка, — отвечает Сима и принимается наливать суп.
— Наливай, пожалуйста, и молчи!
— Ну, хорошо, налью!
Наступает молчание, слышно только, как Сима прихлебывает суп, а сидящий с ним рядом Пера давится от смеха. Лена на другом конце стола молча наливает себе суп. Риста стоит в стороне; он наклонил голову в засаленной феске с кисточкой, приоткрыл рот, чешет в затылке и не моргая смотрит своими заплывшими глазками из-под нависших на них жирных слипшихся волос на господина Симу; он, видимо, ждет, что опять зайдет речь о войне, но напрасно. Молчание прерывает Лена — она приказывает Ристе принести вина «из маленького бочонка». Сима добавляет:
— Ступай быстро, принеси вина и получишь новое приказание.
— Ну, что это такое, Сима, до сих пор ты не купил вина, сколько же раз надо повторять тебе одно и то же? — начинает Лена.
— Я, это самое, что поделаешь, все забываю.
— А ты не забывай.
— Конечно, это самое, — опять бормочет Сима, — впрочем, давай-ка сюда эту говядину, я, знаешь… ты правильно говоришь, надо купить вина… Но, как тебе сказать… А, вот и Риста. Иди сюда и сними феску, что стоишь в шапке, когда твой хозяин обедает? Чтобы я больше этого не видел! — Для пущей важности Сима повышает голос.
Риста, скаля зубы и мотая головой, снимает феску, бормоча: «Какая разница, сударь!»
— Большая разница. Порядка не знаешь, ты… это самое… Пера, да бери же ты мясо… Никак я этого болвана не могу приучить к порядку. Слушай-ка, сбегай в кафану к Марко, я там платок забыл. Скажи: платок господина Симы, Марко знает, понятно? Ступай, живо!
— Понятно, сударь, — отвечает Риста, затем, кривляясь и хихикая, отправляется, куда приказано.
— Да, правда, — произносит Сима, кладет в рот кусок говядины и, работая челюстями, продолжает: — Правильно говоришь, нужно купить… Впрочем, я и Пера… это самое, мы не пьем, а ты, бога ради, немного потерпи! Не к чему пить каждый день. Правда, Пера?
— Ах, так, каждый день, — раздражается Лена,— а ты-то что делаешь у Марка в кафане?
— Ты, право, Лена, это самое… О, какая аппетитная картошка, — заговорил он, кладя картофель на тарелку, прямо как, как… это самое, какой-то…
— Прямо это картофель как… это самое, — передразнила его Лена, прищурившись, — как картофель, молчи и ешь, — прибавила она сердито.
— О, хо-хо, право, это самое… это ты сердишься из-за вина, вот и… — Сима обрывает фразу. Наступает молчание.
Пера старается перевести разговор на другую тему.
— Сегодня один унтер пожертвовал десять динаров в пользу погорельцев из Приштина.
— Ну, конечно, — Сима потер руки, отпил вина и продолжал: — А что ему, налогов с него не берут, он может.
— Многие могут, да не дают, — возразил Пера. — Разве генерал Стева не может, а он дал два динара, и как только не стыдно. Просто бесчеловечно!
— Да человек, может быть… Эх, как это по-твоему, то дай, другое дай, нельзя же все раздавать, деньги так и текут.
— А голодный человек терпи!.. — сердится Пера, но Сима прерывает его:
— Ты дашь, когда надо будет, а теперь сам еще чужой хлеб ешь, — встает, отпивает глоток вина, прополаскивает рот и, взяв стул, уходит в свою комнату.
Лена идет за ним, захватив стакан и графин с вином.
(Далее)
Нужда и кошелек
— Вы кого выбрали старостой? — спрашиваю знакомого крестьянина.
— Да вот… знаешь… проголосовали за Панту! — протянул он печально, пожал плечами и развел руками, будто желая сказать: «Что поделаешь? Так уж вышло».
— Как?!
— Гм, его, и слава богу!
— Господь с вами, нет у вас разве более достойного человека?
— Есть, как не быть, да ведь что поделаешь, так приходится!
— Кто ж вас заставляет, власти?
— Какие власти?.. Нужда наша, вот что!
— Нет, не должны вы были этого делать, — ответил я.
— Боже мой, и это говорит разумный человек! Тебе-то известно, что творится у нас в селе?
— Известно, потому и говорю, что не должны были этого делать.
— Не должны были! А знаешь, какой у нас неурожай? Все от засухи сгорело. Приезжай к нам на рождество, да пройдись по селу, увидишь, ни одна собака на тебя не залает.
— Почему?
— Потому что все передохнут. Кто будет кормить собаку, когда детям есть нечего? Собачья песенка спета! Они будут первыми.
— Ну, а дальше?
— Дальше? Как заметет метель, да забурчит в животе, заплачут голодные дети,— куда тогда денешься? Закинешь мешок за спину, да прямо к Пантиной калитке: «Эй, хозяин!» Хозяин только покажется, а я к нему: «Пожалуйста, господин Панта, одолжи мне мешок кукурузы, отработаю тебе или верну. Договоримся по-людски». — «Ну, коли так, пожалуй и дам», — ответит он.
— Вот то-то и есть! — продолжает крестьянин, — А если я не стану за него голосовать, так он ответит мне на мои мольбы да жалобы: «А, ты, кажется, летом за Марко голосовал? Вот и ступай к нему, а у меня про тебя зерна нет». Эх-ма, как тут посмеешь домой вернуться? К Марку обратиться, так у Марка тоже нет, как и у меня. Честный, рассудительный он, добрый — всем хорош, только ничегошеньки нет у него!
Что мог я ответить на это?
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. О. Голенищевой-Кутузовой)
Упущенное счастье (2/2)
…Итак, желание Томы осуществилось. Много бедняцких семей работают на его полях; много людей живет в его домах. Есть у него и своя паровая мельница, а денег столько, сколько нет ни у кого в округе. Словом, у него есть все, и все это он нажил бережливостью и неустанным трудом. Живет он в одном из лучших своих домов на верхнем этаже. С балкона открывается прекрасный вид на реку и окрестные холмы. Газду Тому часто видят на балконе, но никто и никогда не видел, чтобы он любовался окрестностями. Обычно он сидит задумавшись, перебирает янтарные четки и смотрит прямо перед собой. Кто знает, какие планы роятся в его голове?
Владения свои он объезжает на добром коне, хорошо одевается, носит золотые часы и кольца на пальцах. У него имеется все, что доступно богатым людям, и тем не менее он не выглядит счастливым. Улыбается он редко, а если и появляется иногда улыбка на его лице, то выражает она скорее недовольство, чем радость…
Дом его обставлен не роскошно, но красиво. В нашем городе его уважают или делают вид, что уважают; всюду оказывают ему почести, как богатому человеку. Два или три года он был даже кметом. В кафану он ходит редко, зато в церковь каждое воскресенье и праздник.
Последнее время он что-то стал прихварывать, и врачи советуют ему чаще бывать за городом и вообще больше пользоваться свежим воздухом.
Однажды, совершая свою обычную прогулку. Тома вышел за черту города. Он шел по тропинке, вьющейся по берегу реки. Солнце клонилось к западу. Тишину нарушали только журчанье реки да шорох созревшей кукурузы. Погруженный в раздумье, Тома медленно брел по тропинке, глядя себе под ноги. Вдруг печальные звуки церковных колоколов всколыхнули воздух.
— Кто-то умер! — процедил Тома сквозь зубы, и его охватило странное чувство. «Смерть страшна!» — казалось, шептали кукурузные листья, и река своим журчаньем напоминала о том же. Чтобы избавиться от этого, Тома стал размышлять над тем, что кукуруза в прошлом году ценилась очень высоко, так как ее было мало. Тут он вспомнил одного крестьянина, который привез ему две повозки кукурузы за давний долг, выплаченный уже в десятикратном размере. Вспомнился ему и черный вол со сломанным рогом и рассказы крестьянина о том, что этот вол у него злой, а серый — добрый, но что серый не может сдерживать повозку, когда она катится под гору. Все это мгновенно промелькнуло в его голове, и он успел только подумать: «Черный вол со сломанным рогом околел, должно быть!»
Колокола продолжали гудеть, и Томе казалось, что они ясно выговаривают: «Смерть страшна, смерть страшна!..» Он почувствовал слабость и повернул обратно. Колокола все еще звонили, кукуруза шуршала листьями, река с журчаньем несла свои воды.
«По мне никто не заплачет!» — подумал Тома, и тело его пронизала ледяная дрожь. Он вспомнил родителей и брата, скончавшегося три года тому назад, и сердце его заныло в тоске.
Проходя мимо большого дома, он подумал с грустью: «И на этом я заработал много денег!» Сколько пришлось хлопотать, мучиться, бегать то к одному, то к другому, пока, наконец, удалось получить подряд на строительство. Сейчас все это показалось ему смешным…
«Всегда один и умру в одиночестве», — думал Тома в тот вечер, лежа в своей постели и страдая от бессонницы. Свеча уже догорала в подсвечнике, а он все еще не мог уснуть. Устав от тяжких дум, он смотрел на колеблющееся пламя свечи, слушал ее легкое потрескивание. Пламя то разгоралось, то приседало, и едва виднелся его голубоватый свет. Вспыхнет огонек, взовьется над фитильком и снова потускнеет, станет голубоватым и каким-то грустным. Вот опять раздалось слабое потрескивание, пламя ярко вспыхнуло и растаяло6 в воздухе, лишь тонкая дрожащая струйка дыма медленно поднималась вверх, ясно видимая в свете луны, проникавшем в комнату через окно. Все эти мелочи странно действовали на Тому, голова его пошла кругом от наплыва грустных мыслей.
Тома спал очень мало. Заснул он почти перед рассветом, а уже ранним утром был на ногах.
Вставало солнце. Кого не очаровывал восход солнца? Человек как бы преображается в это время, забывает обо всем низменном, земном, словно не смея и думать об этом. Душой овладевают возвышенные чувства, желание подняться высоко в небо, слиться с чудесной природой и под щебетанье птиц и тихий шелест листвы раствориться в свежем дыхании утра, напоенного ароматом липы и полевых цветов. Днем, когда человека одолевают тысячи мелких забот обыденной жизни, в которой каждый должен что-то делать и думать о будничном, поэтические струны души умолкают.
В то утро и у Томы было необычное настроение, но причиной этому был не восход солнца. Тома не позвал слуг, чтобы сделать распоряжения, не пошел в обход по двору, чтобы проследить, все ли в порядке…
В том же доме в нижнем этаже снимал квартиру уездный писарь, а в отдельном флигеле жил бедный молодой скорняк с женой и малыми детьми. Тома увидел, как дверь флигеля отворилась и скорняк вышел, насвистывая песенку. Послышались детские голоса. Двухлетняя дочка скорняка переползла через порог, медленно поднялась на ноги и, лепеча своим милым голоском что-то непонятное, пошла к отцу, боязливо и неуверенно ступая. Ее пушистые белокурые волосики засветились на солнце, и она стала похожа на ангелочка.
— Иди ко мне, моя Зоренька, — звал ее отец, расставив руки. Девочка подошла. Отец подхватил ее и поцеловал в лоб. По двору пробежала кошка, и девочка радостно защебетала, показывая на нее ручонками. Отец опустил девочку на землю и, растопырив ручонки, она отправилась ловить кошку. Вышла мать, и оба они, счастливые и радостные, стали следить за ребенком.
— Ах ты моя милая! — сказала мать и взяла ее на руки, когда девочка расплакалась из-за убежавшей кошки.
«Денег нет за квартиру во-время заплатить, а счастливы! А у меня вот никого нет!» — подумал Тома, и на сердце ему лег тяжелый камень…
Тут он почувствовал боль под левой лопаткой, боль, которая давно уже мучила его, и стал крутить плечом, стараясь избавиться от нее.
Солнце уже высоко поднялось в голубом небе. Река течет по зеленой долине, извиваясь и сверкая солнечными бликами. Тома оглядывает двор… Слабый ветерок шевелит ветки акаций и шелестит листьями. При легком порыве ветра увядшие листья, качаясь в воздухе, падают на землю. Две-три курицы скорняка копошатся в пыли; маленький Перица бьет палкой по забору, отделяющему огород. Скорняк достает воду; размеренно скрипит колесо на колодце. У ног его плачет ребенок и протягивает ручонки, пытаясь ухватиться за колесо.
Томой овладело какое-то смутное чувство. Он загляделся на красную нитку, привязанную к желобу и трепетавшую на ветру. Потом долго глядел на кур, на опавшие листья акации, несколько раз взгляд его останавливался на перевернутом голубом блюде возле кухни. Все видел он, все замечал, но мысли его блуждали в далеком прошлом…
Он вспомнил, как его ласкала мать, когда он пожаловался однажды, что у него болит голова. «Мама поцелует тебя, и все пройдет!» — сказала она тогда и поцеловала его. Ему стало еще тяжелее от этого воспоминания. Сейчас он был один в целом свете, и некому было пожалеть его. Может быть, все свое богатство отдал бы Тома за поцелуй матери!.. Как бы оно было, если бы он во-время женился и имел теперь своих детей?.. Эти мысли завели его далеко…
— Смотри не упади, — сказал скорняк одному из своих старших мальчиков, взбиравшемуся на дерево.
Тома посмотрел на ребенка и позавидовал ему.
У ребенка есть отец, у отца есть ребенок, а у него нет никого. Вспомнилась ему Елка и другие девушки, на которых ему предлагали жениться…
Зашелестели акации, и снова на землю полетели сухие листья. «Все уже миновало, поздно думать об этом!» — невольно пришло ему в голову. И помимо его воли какая-то странная злоба овладела им. Он стал всему завидовать, все ненавидеть. Возненавидел он и скорняка, сам не зная за что.
Боль под лопаткой все усиливалась, а тоска, злоба и зависть все сильнее стискивали сердце.
Маленький Перица продолжал бить палкой по забору. Это разозлило Тому, и он сердито пробормотал сквозь зубы:
— Дети безобразничают, шумят, все портят; за квартиру не платят, а я все еще терплю эту семейку! — Сейчас он сердился даже на самого себя.
Тома медленно встал, взял четки и палку, спустился вниз и прошелся несколько раз по двору, как всегда, с опущенной головой, задумчивый, мрачный. Потом он подошел к скорняку, который дважды почтительно поклонился ему, и объявил, что хочет поговорить с ним.
— Вы очень долго ждали… — с тоской и страхом в голосе начал скорняк. — Понимаете… Я жду покупателей, у меня есть товар… Расходы у меня большие, сами понимаете… дети!..
Слово «дети» резануло слух Томы. Он почувствовал зависть. Лицо его покраснело, глаза засверкали. Боль под лопаткой снова дала о себе знать. Он хотел что-то сказать, но не смог.
— Я бедный человек, — продолжал скорняк, — куда мне деваться с детьми?
— Не могу, не могу я больше ждать! Сегодня же заплатите мне, — уставясь в землю, глухо сказал Тома.
— Грешно вам, хозяин… — начала было жена скорняка, но подступившие к горлу рыдания не дали ей договорить.
Тома задрожал, губы у него посинели и задергались, глаза дико засверкали, и он закричал как безумный:
— Я не позволю губить мое добро! Все это я своим потом и кровью заработал.
Он сразу почувствовал себя очень усталым и расстроенным и, чтобы немного развеяться, пошел к своей мельнице.
— Хозяин идет! Хозяин идет! — шептали друг другу бедняки.
— Эх, и счастливый же он! — сказал кто-то из них, видя дорогие кольца у него на пальцах и золотые часы на длинной и толстой цепи. — Мне бы такое богатство, вот было бы счастье!
А Тома все шел и шел, погруженный в мрачное раздумье, вспоминая, может быть, своих бедных родителей. Он глядел на бедняков, одетых в рванье, и завидовал их беззаботным лицам, их смеху и шуткам, с которыми они выполняли самую тяжелую работу.
—
Скорняк больше не живет в доме Томы. Вещи его проданы в счет квартирной платы. И кто знает, где он сам?!
Во флигеле поселилась бедная вдова с сыном и двумя дочерьми. Сын учится в гимназии, и поэтому все они переехали в город.
Наступил вечер… На скамейке перед домом сидят обнявшись сестры и тихо поют:
Ночью немою сквозь ветви густые…
Брат аккомпанирует им на флейте. Одна из сестер сфальшивила в строфе: «Слышится звезд трепетанье…» Все звонко рассмеялись, а потом снова запели.
Улица тиха и пустынна. Расхаживает лишь ночной сторож, гулко раздаются его тяжелые шаги. Штык на винтовке блестит в бледном свете погнутого фонаря, вокруг которого вьются рои ночных бабочек… На опущенных занавесках в освещенных окнах соседних квартир то появляются, то исчезают неясные тени. То рука промелькнет, то голова… Некоторые окна открыты, и свет падает на улицу. Распахнулись двери в квартире Перы — кожевника, и он в кальсонах и рубашке вышел во двор. На ногах у него какие-то неуклюжие шлепанцы, стук которых доносится даже до Томы. Пера принялся гонять кошек, собравшихся на крыше. Открылись двери соседней квартиры, и вышел сосед Перы. Разговорились о том, что кошки надоедливы и не дают человеку спокойно спать. Вышли их жены, дети, поднялся шум.
Потом все утихло… И вдруг тишину нарушила песня веселых юношей:
В темном переулке дымная корчма…
Песня замерла вдалеке… Звезды дрожат в глубоком синем небе. Из-за темной горы показался месяц. Казалось, все дышит счастьем и довольством.
Хлопнула калитка во дворе у Томы, и послышались шаги его слуги. «Несет ужин», — подумал Тома.
— Пошли ужинать, — позвали сестры брата. Все вприпрыжку побежали в дом.
Закрылись двери их квартиры. В окне кухни видны были их мелькающие тени. Слышался веселый шум.
Трудно сказать, о чем думал Тома. Он глубоко вздохнул и ушел в свою комнату, где его ждал ужин. Кто знает, ужинал ли он?..
Источник: Доманович, Радое, Повести и рассказы, Государственное издательство художественной литературы, Москва 1956. (Пер. Д. Жукова)
Упущенное счастье (1/2)
Лет сорок тому назад, перед самым Юрьевым днем, родители Томы (тогда ему было десять лет), бедняки, жившие в одном из пригородных сел, провожали сына в город, чтобы отдать в учение.
Накануне вечером мать Томы заботливо и с любовью уложила в мешок его вещи, изготовленные собственноручно или купленные на деньги, добытые тяжелым трудом «исполу». Тут были две рубашки, носки с узорами, новый пояс и теплое одеяло. Положила она еще одно яблоко, в которое воткнула монетку «на счастье» да несколько вареных яиц (может быть, все, что нашлось у нее в доме).
К ужину она раздобыла немного сыра, кроме хлеба и лука — обычной пищи семьи.
И отец и мать почти не прикасались к сыру — им хотелось, чтобы Томе осталось побольше, но и ему было не до еды.
— Гляди, куда Сима забросил ружье, что ты для него смастерил! — сказал отец и поднял с пола палку, обструганную наподобие ружья.
Тома поглядел на братишку, который уже спал, и ему почему-то стало грустно. Симе не было и трех лет.
— Кушай на здоровье, не плачь, — стала утешать Тому мать, заметив слезы у него на глазах, но и сама тайком вытерла глаза.
Тома лег рядом с братишкой, обнял его, но горестные размышления долго отгоняли от него сон. Наконец он заснул, весь облитый слезами.
В очаге посреди маленькой хижины тлеет огонь, и слабый свет его озаряет озабоченные лица родителей Томы. Они сидят на деревянных чурбанах и потихоньку разговаривают, время от времени поглядывая на детей, спящих в обнимку в углу. Уговорившись, что Тому проводит в город отец, они тоже легли.
Ветер на дворе беснуется; кажется, вот-вот перевернет домишко. Все спят, бодрствует только мать. Склонившись над Томой, она гладит его по лицу, целует и орошает теплыми материнскими слезами. Она боится за свое дитя, ей жаль расстаться с ним, и все же она довольна — она надеется, что сын ее будет счастлив… Приятны такие заботы, а такая грусть проникнута надеждой на счастье!..
Солнце пригрело. Тома, готовый в дорогу, стоит перед домом с торбой за плечами. Мать дает ему советы и, плача, поправляет на нем рубашку, а отец строгает неподалеку палку, на которой собирается нести вещи Томы. Маленький Сима сидит на пороге с куском хлеба в руке. Он отбивается от кур, которые набежали со всех сторон и норовят вырвать у него хлеб. Вот одна клюнула ребенка в ручку, он заплакал и выпустил кусок. Тут же его подхватила другая курица и бросилась бежать прочь…
Тома с отцом отправились в путь. Несколько раз оборачивался Тома и глядел на Симу заплаканными глазами. Мать тоже плакала и смотрела им вслед, пока они не скрылись из вида.
— Что делаешь, кума? — спросила ее соседка.
— Вот, проводила Тому в город на ученье… — ответила она, вытирая слезы, и вдруг почувствовала прилив счастья. Какие прекрасные картины будущего рисовало ее воображение?
В городе отец сразу же отвел Тому в лавку газды Славки, самого крупного в то время торговца в нашем городе. Они условились, что Тома три года проработает учеником, а потом его произведут в приказчики.
Сначала хозяин и отец по очереди наставляли Тому на ум. Потом отец отвел сына в сторонку и стал вполголоса наказывать ему не скучать по дому и хорошенько следить за своими вещами, чтобы другие ученики не растаскали их, терпеливо переносить все трудности, если он хочет быть счастливым. Потом дал Томе поцеловать руку, простился с хозяином и, понурив голову, в раздумье, медленно побрел по улице.
Тома долго глядел ему вслед, заливаясь слезами.
—
Так газда Тома пришел в наш город и остался учеником у газды Славки. Нетрудно представить, как сладко жилось ему на новом месте, если в первый же день его изругали и высмеяли, можно сказать, ни за что ни про что… Ему растолковали, где находится колодец, и, сунув в руки кувшин, велели принести воды. По дороге Тома часто останавливался. Все привлекало его внимание: вывеска на кафане, пекарь, вынимающий хлебы, дети, запускающие змеев. Он невольно задерживался всюду и не заметил, как пробежало время. Хозяин обругал его за опоздание и оттаскал за волосы; потом принялись издеваться над ним приказчики. В первую ночь Тома долго не мог заснуть. Он плакал, вспоминая родной дом, братишку и родителей, горевал о том, что приказчики отняли у него курицу, которую дала ему бедная мать. Утром он проспал, так как поздно заснул да и устал с дороги. Один из старших приказчиков за уши вытащил его из постели, а хозяйка всячески изругала, когда он пришел к ней узнать, что ему делать.
Если таково было начало, то легко понять, сколько ему пришлось вынести за три года. Впрочем, он довольно скоро свыкся с новыми условиями и пришел к заключению, что все так и должно быть. Он держался стойко, утешаясь мыслью, что в один прекрасный день сделается приказчиком и сам будет приказывать другим. Он дождался этого дня и остался служить у старого хозяина, который привязался к нему и называл своей «правой рукой». Он умел поторговаться, знал где уступить, а где содрать втридорога, да еще и обмерить при этом. Газда Славко не мог нахвалиться им и уверял, что из него выйдет настоящий торговец, разбогатеющий со временем. Родители часто навещали Тому. И он, пока был учеником, охотно бывал дома и всегда приносил братишке леденцы, матери лепешку, отцу табак, но потом стал все реже и реже ходить домой, все больше охладевая к своим родным. Он целиком ушел в свое занятие, интересовался только им, увлеченный жаждой богатства, в котором видел счастье.
Пять лет проработал Тома у газды Славки и скопил восемьдесят дукатов. Однажды он заявил хозяину что намерен уйти от него и открыть свое дело. Не желая расставаться с Томой, хозяин предложил ему открыть еще одну лавку на паях. Тома согласился.
В новой лавке Тома работал на себя и на Славку. С каждым днем росло его желание разбогатеть. Он буквально отрывал кусок от своего рта и не брезговал ничем, лишь бы заполучить как можно больше денег.
В этой лавке Тома проработал несколько лет. Торговля шла бойко. Отец Томы умер. За это время он не встречался с матерью и братом, не желая помогать им ни в чем. Кто знает, сам ли он виноват в этом, или виной тому условия и обстоятельства, которые оказали на него влияние? Тома жил крайне скудно, но он привык к такой жизни. Занимал он маленькую темную комнатушку при лавке. Кроватью ему служили разнокалиберные доски, положенные на два больших сундука, в которых хранился товар. На досках соломенная подстилка, едва прикрытая дерюжкой, подушка в ситцевой наволочке, первоначальный цвет которой трудно было установить, и шерстяное одеяло — вот постель, на которой он спал. В комнате был еще один сундук, служивший ему столом. На нем объедки, крошки и сальная свечка в треснутом стакане, наполненном песком. В другом углу брошено какое-то тряпье, на котором спит ученик. На закопченной стене, издырявленной гвоздями, зеркальце в желтой рамке и несколько картинок с конфетных коробок. Грязный пол залит водой, керосином и растительным маслом; по углам пыль и паутина; сквозь окна едва пробивается свет, а на сундуке, что служит столом, остатки еды, грязные тарелки и куски черствого хлеба, словно их нарочно оставили мышам, которые все время шмыгают здесь.
Целыми днями Тома сидит в лавке или прохаживается перед ней и, углубленный в мысли о «своем деле», потирает руки. По воскресеньям он обедает у газды Славки и подолгу беседует с ним обо всем, а газда Славко заводит иногда речь о том, что пора, мол, Томе жениться. Жена Славки добавляет по обыкновению: «Хорошо будет той, которая выйдет за Тому!»
— Была я на днях у своей приятельницы Еки, — говорит она, — и зашел у нас разговор о Томе. Люблю, говорю, я его как сына, ведь он у нас вырос! Для меня нет разницы между ним и нашей Елкой.
Тома смущенно улыбается и трет рукой лоб. Может быть, он припоминает, как носил на руках маленькую Елку и как эта же самая хозяйка ругала его и угощала подзатыльниками всякий раз, когда девочка плакала.
А теперь Елке было уже семнадцать лет. Она тоже сидела за столом. Когда о ней заговорили, она вспыхнула слегка и стала кидать кости собаке, которая вертелась тут же и следила за каждым движением обедавших…
К тому времени Тому уже звали газдой Томой, и все считали его ловким человеком, умеющим зашибать деньгу. Газде Славке хотелось женить его на Елке, и не раз засылал он к Томе людей позондировать почву на счет этого. В разговоре те роняли как бы невзначай: «Хорошо, если бы девушка согласилась и Славко отдал ее за вас».
Но люди есть люди. Нашлись и такие, которые стали портить все дело, — кто со зла, кто из расчета. Тому убеждали, что он сделает большую глупость, женившись на Елке, и что он вообще допускает ошибку, работая со Славкой на паях. «Что это ты, брат, о другом радеешь, другому все в дом тащишь, пора тебе и своим домком обзавестись». О таких вещах Тома всегда разговаривал с глазу на глаз. Даже ученика выгонял из комнаты.
Одно время мысль о женитьбе и разные другие размышления совсем им завладели. Он ломал над этим голову денно и нощно, не зная, чью сторону принять, на что решиться.
Как-то вечером Тома сидел на кровати, пересчитывал деньги и прикидывал, сколько нужно заплатить за взятый товар и сколько еще останется на покупку нового. Он глубоко задумался. Деньги лежали перед ним кучкой, а он перебирал какие-то бумаги. Глаза его странно блестели. Лицо то хмурилось, то прояснялось, и он встряхивал головой. В стакане слабо потрескивала сальная свеча, за сундуком скреблись и пищали мыши, а взлохмаченный, заспанный ученик стоял перед ним с шапкой в руках, как учил его Тома держаться в присутствии старших. Последние дни Тому особенно одолевали всякие мысли. То он решал жениться, то думал о том, что «все будет его», и не только половины, а и долга он никому не отдаст. Перед ним лежало много денег — золота и серебра… Взгляд Томы упал на деньги, и лицо его раскраснелось, брови поднялись, а глаза заблестели. Мысли его переплетались, вытесняли одна другую, множество подробностей припоминалось ему из его недавнего и далекого прошлого. Вспомнил, как избил его Славко за то, что он, будучи еще учеником, напомнил крестьянину, приносившему на пробу вино, что тот забыл флягу. Мысли Томы то возвращались к прошлому, то рисовали картины будущего. Иногда они так перепутывались, что в них нельзя было разобраться. Мало-помалу светлое будущее вытеснило все остальное, и лицо Томы расплылось в довольной улыбке. Но в следующий момент он опять нахмурился, и мысли снова спутались.
…Пот выступил у него на лбу, он почувствовал усталость и вытер лоб рукой. Ученик, о котором он совсем забыл, пошевелился. Тома испуганно вдрогнул и в страхе посмотрел в ту сторону, откуда послышался шорох.
— Вон отсюда, вон! — закричал Тома, весь багровея, вне себя от злости. — Что глаза вылупил, дурак?
Ученик выбежал. Тома остался один, но долго еще оглядывался и осматривал углы, словно опасаясь чего-то.
Всю ночь он не сомкнул глаз.
—
А через несколько дней по городу разнесся слух, что лавка Томы и Славко взломана и ограблена. Об этом толковали по-разному: некоторые жалели Тому, другие твердили, что это «его рук дело». Тому привлекли к судебной ответственности. Славко требовал, чтобы его заключили в тюрьму, но вина Томы не была доказана.
Разговоры о женитьбе прекратились. Прошло немного времени, и Тома начал скупать по селам ракию и перепродавал ее в Б. Он работал день и ночь, не зная усталости. Стал ростовщиком. Даст, скажем, десять дукатов, а долговое обязательство напишет на двадцать и большей частью из расчета двадцать четыре процента годовых. Многие жаловались, что он брал у них новые расписки, а старых не возвращал.
Мать Томы умерла, брат его женился и жил в хижине своих родителей. Все его имущество составляли участок возле дома да поле стоимостью около сорока дукатов.
Неожиданно Тома навестил брата, тот встретил его с радостью. Как и раньше когда-то, сидели они у горящего очага, и ветер был такой же, как в тот вечер, когда Тому провожали в дорогу и он спал в обнимку с братом, а мать роняла слезы, склонившись над ним.
В разговоре Тома сказал брату, что хочет получить свою долю оставшегося от отца имущества.
Сима помнил, как плакала от радости их старая мать, когда до нее дошли вести, что Тома стал торговцем и что предприятие его процветает. Сима тоже прослезился, узнав, что брат его счастлив и сможет теперь помогать матери, а может быть даже и ему. Сейчас сердце его сжалось от боли, и в глазах застыли слезы. Он не знал, что сказать, а если бы и знал, все равно промолчал бы, боясь, что голос выдаст его. Жена его, услышав о дележе, замерла и едва не выронила из рук яблоко, которое тщательно вытирала, собираясь угостить деверя, чтобы хоть этим выразить ему свое уважение. Ведь ни вина, ни ракии в их доме не было.
Тома отобрал свою половину поля и продал ее — ему нужны были деньги, чтобы округлить крупную сумму. Желание это пересилило любовь к брату.
Неоднократно Томе представлялась возможность обзавестись семьей, но он так и не женился, все откладывая это до лучших времен или ожидая, что подвернется невеста с большим приданым.
Одна цель была у него — разбогатеть, скопить как можно больше денег и таким путем добиться счастья. Он любил повторять:
— Есть у тебя золото — есть все, нет золота — нет ничего!
Он рыскал по селам и собирал долги. Собирал по нескольку раз, если удавалось, и не испытывал при этом ни малейшей жалости к своим несчастным должникам…
Много ночей провел он без сна, обдумывая, как выколотить побольше денег; много дней провел в тяжелом труде. Он экономил и мучился, но за все муки вознаграждал себя тем, что каждый вечер, запершись в комнате, считал деньги, откладывая золото в одну кучку, а серебро в другую, и с удовольствием отмечал, что его богатство растет с каждым днем.
Так газда Тома стал богатым.
(Далее)